Юрий Рябинин

 

Из несвободы – в неволю

 

Руки на стену! – приказал полицейский. Как-то так не слишком добросовестно он охлопал меня ладонями, ничего подозрительного с его точки зрения на мне не обнаружил и велел забираться в автозак – новенький белоснежный, как лайнер класса люкс, только что без окон, автобус. Там меня поджидал другой полицейский. Он отворил узкую с решеткой на окне дверь в каталажку. Но я не сразу решился переступить порога: тесное помещение было переполнено, – задержанных обоего пола там уже набилось сверх всякой меры. Да ведь и в церкви не было места, – взошел городничий – нашлось! Полицейский слегка меня подтолкнул. И я, не дожидаясь передачи моему телу более основательной кинетической энергии, поспешил втиснулся в живую спрессованную массу. Дверь захлопнулась.

Я задержан! Лишен свободы! Впервые в своей жизни…

 

Моя страна, которая, по мнению иных беспамятных «патриотов», «никогда ни на кого не нападает» и «войн не начинает», начала масштабную войну, напала на относительно небольшую соседнюю страну, – навалилась всей своей огромной, но довольно тощей, изможденной тушей. Заговорили пушки. Задымили руины. Полилась кровь.

Российская власть преподносит эту свою «специальную операцию» как вынужденную – «миротворческую»! – меру, к которой граждане относятся сочувственно и одобрительно. Но это совсем не так. Это обычный идеологический прием агрессора: власть-де опирается на верноподданных, среди которых несогласных нет. Неправда, – несогласные есть! Таковых множество. СМИ, между прочим и интернет, переполнены разного рода протестными заявлениями. Но люди отнюдь не ограничиваются одними только письменными заявлениями. Улица также небезучастна.

При невиданной, беспримерной степени полицейского подавления гражданской активности населения, люди тем не менее выходят на улицу, чтобы заявить о своем несогласии с политикой верховной власти, чтобы сказать «нет» начатой ею бессовестной вероломной братоубийственной войне. Начиная с 24 февраля, каждый день в Москве на Страстную площадь выходят отчаянные смельчаки, у которых имеется лишь несколько мгновений, чтобы заявить свою позицию: выкрикнуть антивоенный лозунг или развернуть плакат с соответствующим текстом. И немедленно к ним, будто стая хищников, бросаются полицейские, скручивают и заталкивают в автозаки.

Но, видимо, полиции были даны указания применять еще более жесткие меры подавления: задерживать лиц не только каким-то образом заявляющих о своей антивоенной позиции, но и любых подозрительных прохожих. За день до описываемых событий – а именно 26 числа – автор заметки также побывал на Страстной и был свидетелем следующей сцены: на противоположной от Пушкина стороне Тверской стояла немолодая женщина – вполне интеллигентная на вид; мимо нее раз неспешно продефилировала пара полицейских, другой, а на третий – этот «наряд» уже быстро подошел к ней и увел в белый автобус. Стояла эта дама, казалось бы, абсолютно никак не нарушая порядка и даже не привлекая к себе внимания! Чем были вызваны такие действия полиции?.. Разве профессиональным чутьем! – она-де потенциальная участница «несогласованного мероприятия».

Но на следующий день – 27 февраля – профессиональное чутье полиции проявилось уже с невиданным размахом!

Где-то в четвертом часу я пришел на Страстную. Подойти к самому Пушкину нечего было и думать! – он был огорожен двойным железным забором. И у самого памятника, и снаружи первого забора, и снаружи второго – все кишело полицией. Я вышел к редакции «Известий», встал на автобусной остановке – вроде как автобуса жду – и принялся наблюдать за происходящим.

Полицейские прогуливаются в основном парочками: да все приглядываются к окружающим, все чего-то примечают–прикидывают. Глаза бегают, – обшаривают с ног до головы редких штатских жмущихся по стеночкам да у бордюрных камней. И вот парочка примечает жертву. Подходят… Велят предъявить документы. Дальнейшее их поведение непредсказуемо и загадочно: кого-то они, пролистав паспорт, оставляют в покое и следуют далее, а кого-то, несмотря на наличие у него упомянутого документа, хватают и уводят. Отсутствие же у гражданина паспорта – уже безоговорочный повод лишить его на какое-то время свободы.

Я простоял на своем месте минут десять. Это много. За это время я успел увидеть, как забирали каких-то зевак, занявших позицию у «Известий» позже моего. Но вот наступил и мой черед. Подошла парочка. Один, как и полагается, гневный, грозный, другой – чуть мягче. Разумеется, они не представились, как того требует закон о полиции. Да уж какие теперь законы, – лес рубят – щепки летят! Потребовали документы. Паспорта я с собою не брал, – у меня имелось лишь удостоверение внештатника одной газеты и членский билет Союза писателей. Они изучили эти диковины и… предложили мне удалиться, покинуть площадь. Скорее всего, они делали мне с их точки зрения великую милость, как никому другому не делали! Ну да оно и понятно: борода с проседью, афонская с крестиком скуфья на голове, какой-то «союз писателей» неведомый, – не «пассионарий», очевидно, не радикал! – пусть его убирается поздорову!

Но… я решил не пользоваться их милостью, – возвысился духом и стал смело исповедовать свою веру: заявил в ответ, что являюсь журналистом и нахожусь… на работе. И посему никуда не уйду! Вот так-то! – знай наших!

Это были мои последние слова на воле. Прилежные стражи порядка синхронно, будто один был зеркальным отражением другого, вцепились мне в рукава и повели к белому автобусу.

 

Российский режим развязал самую масштабную и кровопролитную войну в Европе после сорок пятого года. Кровопролитную – пока не по сумме, а по интенсивности потерь. А потери сторон на Украине за сутки соответствуют подобным показателям в каких-то крупных битвах Второй мировой – Московской, Курской и т.п. Не просто в повседневных перестрелках на позициях, а именно в битвах!

Российские верха преподносят эту свою «операцию» как единственную оставшуюся вынужденную меру: Украина представляет собою угрозу для них, а значит, по крайней мере, там должна произойти смена власти. Но, похоже, на самом деле мотивы иные. Непокорные, своевольные украинцы – это личная боль российского верховного правителя. Это такая горошина под простыней, которая не позволяет ему сладко спать. Или гвоздь в башмаке, мешающий комфортно ступать. И нет ему покоя, пока кто-то смеет противиться его самодержавной власти над всей территорией рухнувшей и провалившейся в преисподнюю империи, «правопреемницей» которой нынешняя РФ объявляет себя в самой конституции.

И вот он не утерпел. Раскапризничался. Его старческие пятнистые клешни потянулись душить непокорных. На украинские города полетели ракеты, двинулось всякое допотопное скрипучее железо. В стране обильно полилась кровь.

Россия – агрессор… Это невообразимо! Это – оксюморон – фигура понятий с несовместимыми, казалось бы, признаками. У нас же прививка от войн! антитела! Русский народ настолько исстрадался в последней большой войне, понес такие потери, что до сих пор – век без малого спустя – переживает случившееся, сокрушается, скорбит. И вот Россия сама начинает большую войну…

Как же это теперь обесценивает все былые подвиги нашего народа с мировым злом. Мы сами стали злом. Нет больше никакой славы русского оружия! Мы больше не имеем права гордиться какими-то своими «победами», самодовольно хвастаться «освобождением» Европы. Потому что вероломно вторглись в европейскую страну, принесли беду ее народу. Отныне не кто-то, а мы самые – агрессоры, оккупанты, душители–мучители. И теперь не чьи-то «крылья черные» над родимой стороной, а наши летают над чужой землей. Наш сапог топчет чужие поля просторные. Эта война обнулила все прежнее русское доброе, доблестное…

Возможно, нечто подобное я мог бы озвучить на Страстной, если бы мне предоставили слово, но… никакого митинга в тот день в столице не состоялось.

 

Нас привезли в участок. Когда задержанных вывели из автозака и построили в три шеренги во внутреннем дворе-колодце, оказалось, что нас… тридцать человек. В дороге мы все старались сосчитать друг друга, – сколько нас набито в каталажке площадью два метра на два с половиной? – но так и не смогли пересчитаться, потому что в том месиве сделать это было решительно невозможно. И вот выяснилось, – нас там было тридцать.

Тут же в колодце из числа задержанных были исключены несовершеннолетние, – таковых оказалось четверо или пятеро, – и немедленно отпущены. А остальных отконвоировали в некий «класс» – просторное помещение с решетками на окнах, служащее, как можно понять, для всякого рода собраний личного состава участка. Здесь нам предстояло провести еще четырнадцать часов.

В общем-то условия нашего содержания были вполне даже приемлемыми. Кто-то из моих «подельников» позже вошел по телефону в интернет и вычитал там, что в каких-то других участках, – а всего по Москве в тот день оказалось задержано свыше тысячи человек! – отношение было не в пример строже: где-то людей рассадили по камерам за решетку, где-то изъяли телефоны, в каком-то случае даже разбили телефон: то ли задержанный пытался вести съемку происходящего, то ли просто хотел связаться с кем-то на воле. Так вот у нас ничего подобного не было. Можно сказать мы, по сравнению с другими участниками несостоявшегося митинга, оказались в курортных условиях: нелимитированное общение с миром по телефону, свободный – по собственному произволению – доступ к удобствам, периодическое конвоирование курящих к отведенному месту. И – внимание! – часа через три уз к нам в «класс» пришел полицейский с шестью мешками продовольствия! – едва тащил! Прошу не подумать, что это так великодушно позаботилась об узниках полиция – нет, – это была передача от специальной попечительской организации: какие-то правозащитники контролируют подобные задержания и затем не только развозят по участкам передачи, но и, если задержанного выпускают поздно ночью, подают машину, чтобы отвезти его домой. Этот процесс уже налажен и отработан. Но самое главное положительное, что нас ожидало в неволе, – и часа не прошло, как к нам явилась адвокат – исключительно квалифицированная, сердечная и, к слову сказать, очаровательная дама лет тридцати пяти. Она оставалась с нами почти до полуночи, и не только консультировала и наставляла, но и – что в те минуты роковые было всего важнее! – поддерживала морально, просто-таки сестрински утешала. Помоги ей Бог.

Но все это «положительное» сводилось на нет собственно нашим положением невольников, а также поведением некоторых надзирателей.

Первый, кто нами занялся в участке, – субтильный, подвижный, как ртуть, сержант. Он просто упивался своей властью над ограниченными в свободе людьми: весь сиял от удовольствия, улыбка не сходила с его лица, он, как радиоведущий, не умолкал – шутил, трунил, ехидничал. Узнав, что какая-то девушка – студентка, искренне веселясь, сообщил: с университетом вам придется теперь расстаться!.. Еще кого-то заверил: ну ждите теперь неприятностей на работе!.. И все в таком духе. И все смехом, зубоскальством. Потом он при нас облачился в доспехи, подтянул всюду на себе подпруги, как на коне перед атакой, и, доверительно рассказав, что отправляется за «новой партией» на Страстную, удалился.

После сольного номера этого весельчака, наступило тягостное ожидание, – что будет дальше? что там нам уготовили? В кинематографе и в остросюжетной литературе бывает такой прием – саспенс. Это особенный «художественный эффект», когда автор в течение продолжительного времени нагнетает у читателя или зрителя чувство неопределенности, беспокойства, тревоги: что же такое шокирующее сейчас последует? какая леденящая кровь неожиданность произойдет? Вот в таком состоянии саспенса мы оставались много часов. Несомненно, целью полицейских был именно этот «художественный эффект» –  измотать нас напряжением, извести ожиданием чего-то трагичного, рокового и таким образом внедрить в задержанных чувство страха еще раз здесь оказаться.

Начались допросы. И продолжались до утра. У наших «органов», похоже, прямо какая-то генетическая неисповедимая страсть к ночным допросам. К тому же допросить нас и выпустить можно было еще до закрытия метро. Времени на это имелось предостаточно. Но нет! Казалось, эта процедура целенаправленно строилась таким образом, чтобы растянуть ее как можно дольше. При том что участок буквально кишел полицейскими чинами, нас вызывали по одному. А вполне можно было бы и по трое, и больше. И вот мы все прошли по очереди допрос у одного следователя. Потом точно так же у другого. Потом у третьего. Каждый из них – специалист своего особенного профиля. И на каждого задержанного уходило в среднем минут по двадцать. Можно вообразить, в каком состоянии мы были на третьем кругу! – там уже в едва вменяемом состоянии можно подписать все что угодно! – действительно, и погибель принцессы Дианы на себя возьмешь!

Справедливости ради отмечу, – меня лично допрашивали вполне корректно. Возможно, как самого великовозрастного из задержанных. Ни малейшей грубости, ни какого-либо давления по отношению ко мне не было. Но по рассказам младших моих товарищей, с ними обходились куда строже! Случалось и давление, и угрозы, и провокационные вопросы. Одному задержанному следователь выдал: среди вас имеется  террорист! – вы тоже террорист?! Никаких террористов среди нас, разумеется, не было. Это подтвердили сами же полицейские, всех нас выпустив утром. Для чего же было так провоцировать?.. Видимо, в шутку. Но можно вообразить, что было бы с задержанным, если бы он так же – в шутку – ответил бы утвердительно.

Завершилось наше недолгое заключение еще одним примечательным эпизодом.

У обвиняемых по административным делам при задержании не полагается снимать отпечатков пальцев. По уголовным – да! – и отпечатки берутся, и традиционные фото «анфас–профиль» делаются. По административным – нет. Нам же произвольно объявили, что мы, будто безнадежные рецидивисты, должны и пальцы сдать, и фотографии им на память оставить. Мы, посовещавшись, приняли единодушное решение: уголовной процедуры не проходить! – имеем право.

Было за три часа ночи. В «класс» вошел упитанный широколицый сержант и объявил: кто сейчас сдаст отпечатки и сфотографируется, – свободен! Кто-то из наших узников резонно поинтересовался: так, выходит, мы свободны, коли условием освобождения являются единственно отпечатки, которых мы сдавать не обязаны?! Сержант пробубнил что-то невнятное и удалился. Никто и не подумал нас выпускать.

Так прошло еще несколько часов. Наконец, утром – и опять строго по одному! – нас стали вызывать в особую комнату, где как раз и снимают с уголовных отпечатки. Там сидели – толстый офицер и дамочка в штатском. И они снова предлагали каждому проделать известную процедуру с пальцами, будто мы за это время одумались и теперь можем дружески пойти навстречу их произволу. Каждый из нас, естественным образом, отказывался, подписывал соответствующую бумагу и… теперь уже получал вольную.

 

Достоевский назвал Россию нищей страной. Много ли с тех пор изменилось? Сильно ли выросло благосостояние современного среднего россиянина относительно среднего же нашего соотечественника времен «Речи о Пушкине»? Отчего же среди нашего обывателя так устойчиво бытует миф, что Россия – самая богатая страна в мире, и все хотят нас покорить, чтобы завладеть нашими богатствами?! Но богатства – это не то, что лежит в земле, это – то, что хранится в банке. Российские же богатства, если и лежат в банках, то отнюдь не в российских. Так что с нас взять? Что взять со старушки, сидящей в валенках в нетопленной избе? Что взять с ветерана, рыскающего на помойке за «Пятерочкой» в поисках выброшенной просрочки? Что взять с пенсионера, отдающего половину пенсии за коммунальные счета, а другую половину – за лекарства? Что взять с провинциала, не способного сменить лысые колеса на доставшейся от отца «копейке»? Что взять с петербуржца, наклеивающего обмылок на обмылок, чтобы получился сдвоенный обмылок? Что взять с москвича, у которого струящееся в венах содержимое – наполовину пальмовое масло? Не хотят ли все эти пенсионеры–москвичи–ветераны–провинциалы задуматься, наконец, – что с них взять?! Где оно это их «русское богатство», на которое якобы зарится весь мир?! Но кто-то, как ржавые гвозди, вбивает нам в головы идею, что весь мир нам враждебен, нам все угрожают, нас все хотят обобрать, и поэтому мы должны сплотиться вокруг известной фигуры, альтернативы которой нет и никогда не будет, и под ее водительством непременно противостоять лязгающему клыками возле нашей межи хищному миру. Вектор народных интересов направлен ровно наоборот: от проблем – в сторону отсутствия проблем. Когда-то подобная схема поведения привела страну к краху девяносто первого года. Такое впечатление, что урок не пошел на пользу ни верховной власти, ни ее подданным.