Юрий РЯБИНИН
ОДИНОКИЙ БРОДЯГА СУДЬБЫ
26 марта 1995 года не стало Владимира Емельяновича Максимова
Владимира Максимова однажды прямо спросили, а почему он не возвращается на родину? Казалось бы, самое время приехать и помочь наладить в России новую светлую жизнь. Максимов так же прямо ответил тогда, что, если он вернется, его здесь затопчут и справа, и слева. Он это хорошо знает, поэтому и не возвращается. А оставаясь в Париже, он может занимать независимую позицию и влиять по возможности на происходящее и в России, и вне России.
Очень многие знавшие или хотя бы видевшие Максимова обращали внимание на неизменное суровое выражение его лица, на вечно хмурый, неулыбчивый взгляд. И обычно объясняли это так: жизнь позади нелегкая. Но это само собою. Нелегкая жизнь была у многих. Собственно, у кого она была легкой?.. Но мало кто так настойчиво старался изобразить «отпечаток» прожитых лет на лице, как это делал Максимов. И дело здесь, конечно, не только и не столько в превратностях прошлого. Суровым взглядом своим Максимов прежде всего хотел обезопасить себя от будущего. Он как бы предупреждал всякого: если что, и сдачи от меня получите! (выражение самого Максимова). Вот это и есть одна из максимовских заповедей. Поэтому он и был, опять же по его собственному выражению, среди прочих «белой вороной», или вроде юродивого своего.
О детстве своем Максимов рассказывал очень коротко и неохотно: бродяжничество, мелкое воровство, – чем обычно занимается маленький бродяга-беспризорник?.. Впрочем, он довольно подробно об этом периоде написал в своих романах, из которых три, по крайней мере – «Семь дней творения», «Прощание из ниоткуда» и «Кочевание до смерти» – автобиографические. А поставив точку под «Семью днями творения», Максимов, неверное, как Блок, мог бы написать в дневнике: «Сегодня я – гений». Во всяком случае, по воспоминаниям очевидцев, Максимов в те дни ходил с таким триумфальным видом, словно ему вот-вот нужно будет ехать в Стокгольм за премией. И уж конечно, роман этот, опубликованный и полностью, и по частям, вывел Максимова в советскую литературную элиту. А это дорогого стоило. Для скольких это было пределом мечтаний. На какие только ухищрения ни шли тогда, чтобы попасть в эту самую элиту.
А Максимов оказался в элите безо всяких хитростей. Когда есть талант, оказаться на высоте вообще дело нехитрое. Казалось бы, жить ему теперь, да радоваться. Пользоваться всеми благами, предоставленными крупным советским писателям, и раз в три года выпускать по кирпичу в «Совписе». Это ж малина – не жизнь. Но Максимов вот как сам рассказывал о следующем повороте своей судьбы: Меня приручить очень трудно. Я отовсюду уходил. Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел, я из дому ушел, я из Союза писателей ушел, я из страны ушел. Ну что же вы меня хотите приручить-то?! И в 1974 Максимов эмигрировал. Он всегда вспоминал, как элита, раздраженная его вызывающе безынтересным отношением к их переделкинскому раю, кричала ему вслед: литературный власовец!
Во Франции Максимов стал издавать журнал «Континент», ставший самым знаменитым русским зарубежным изданием. А Максимов, соответственно, превратился в самую заметную фигуру за рубежом. Он рассказывал, как соотечественники приходили к нему на рю Лористон решительно со всеми проблемами, по любой нужде. Будни мои складываются обычно, – вспоминал об этом времени Максимов. – Я встаю в половине восьмого утра и начинается обычная рутина эмигрантской, редакционной и человеческой жизни. За рубежом журнал – это не просто журнал. В эмиграции это немножко благотворительная организация, немножко адвокатская контора, немножко квартира священника, немножко кабинет психиатра. Понимаете? Поэтому уже с 9 – с 10 часов начинаются звонки и выстраивается вереница посетителей. Кому-то надо помочь похлопотать о документах, попробовать устроить на работу, прочесть рукописи, вообще поговорить о жизни, чтобы хоть как-то облегчить психологический груз, с которым человек к тебе пришел. Вот из этого примерно состоит мой рабочий день. И те, кто меня знает и знает мой эмигрантский быт, подтвердит, что дверь у меня открыта практически для всех. Никому никогда, кто бы ко мне ни позвонил в течение этих семнадцати лет, я не отказал во встрече. Я, разумеется, не могу всех удовлетворить. У меня возможности очень маленькие. Мало того, я не могу удовлетворить и всех авторов, потому что есть определенный уровень моего вкуса, моего понимания литературы, и, конечно, я кому-то отказываю. Уж раз журналом я ведаю, то и приходится автору мириться с уровнем моего вкуса и моим пониманием литературы. Вот так с утра до вечера. И живу я чисто русскими проблемами, вернее – российскими проблемами. Языка я не знаю, потому что с утра – русские проблемы, русские заботы, русские люди. Есть в Париже такая улица Лористон, это рядом с Триумфальной аркой, но для меня это как, знаете ли, такое стереокино: вокруг тебя бурлит жизнь, и вроде бы к ней можно прикоснуться – к деревьям, к воде, к домам, к людям, – но на самом деле это иллюзия, обман зрения. Вот примерно так же происходит и со мною: кругом люди, разговоры, машины, кафе, лавочки, но все это существует помимо меня, это все как бы в стереокино. Многие мои оппоненты меня обвиняют за это, говорят, что надо жить культурой той страны, в которой ты находишься, что пора отказываться от этой российской ностальгии, от этой российской слабости. Но я выехал туда в 44 года, вполне сложившимся человеком, и ничего в себе и вокруг себя я уже изменить не могу.
В 1990 году Максимов впервые приехал на родину. И стал периодически наведываться. В один из последних своих визитов в Москву, незадолго до смерти, он рассказывал автору заметки, что собирается писать новый роман, герой которого – молодой человек – несколько лет как будто был выключен из жизни: может быть он жил за границей с родителями–дипломатами, может быть он, на манер диссидентов, потерял времени счет где-нибудь в котельной или в глухом лесничестве, это не важно, но главное – он не заметил, как с его страной, с народом, произошли какие-то чудовищные превращения во всех практически областях: в политике, в социальной, в моральной и т.д. И вот этот непорочный князь Мышкин конца ХХ века, попадая в новую, чуждую ему среду, не только сам проходит испытание «новым порядком», установившимся на его родине, но он, вольно или невольно, подвергает и саму родину испытанию на чувствительность к правде, к чистоте, к совестливости, к благородству. Идея такого романа пришла к Максимову, конечно же, не случайно. Потому что увиденное в стране в девяностом и в последующие годы мало сказать: потрясло его, это заставило его пожертвовать самым ценным, что есть у интеллигентного человека – своими взглядами. Максимов чуть ли не единственный из бывших «инакомыслящих» публично, перед всем миром покаялся за свою прошлую деятельность. Это ему принадлежит знаменитое выражение, ставшее для многих очень неудобным, очень многих раздражающее: если бы я знал, каким выйдет результат, я бы не боролся с системой.
И с начала девяностых Максимов бросился исправлять положение. Он в это время активно выступает в патриотической печати, пишет статью за статьей, объясняет, разоблачает, полемизирует, доказывает. Вот лишь некоторые заголовки максимовской публицистики того периода: «Поминки по России», «Хроника великой провокации», «Обыкновенный демофашизм», «Собчакам закон не писан», «Зияющие высоты хамодержавия», «Страна негодяев», «Мародеры», «Самоистребление», «Сдача и гибель русской интеллигенции», «С душевной болью за Россию». Даже не читая самих текстов, из одних только названий статей можно понять, какую позицию занимал Максимов, какие чувства он испытывал. И печатался он тогда в изданиях, с которыми «русской интеллигенции» считалось, да и теперь считается сотрудничать зазорно. Это, кстати, сделалось едва ли не главным аргументом против Максимова. Докатился, говорила «русская интеллигенция», печатается у тех, с кем боролся всю жизнь, – где же ваша последовательность? – врачу, уврачуй наперед свой недуг. Но никогда она, эта «русская интеллигенция», не признается, что на самом-то деле вполне понимает: не с вредной идеей боролся Максимов всю жизнь, а с дурными нравами, которые приживаются в любой идее, приспосабливаются к любым обстоятельствам. И для него люди, верные своей идее, даже если он не разделяет эту идею, будь они «консерваторами», «красно-коричневыми» или еще кем-то, такие люди ему много ближе, нежели те, что меняют убеждения вместе со сменой начальства. Вот с кем всю жизнь боролся Максимов, вот кто был ему всегда ненавистен. Когда-то они ему кричали «литературный власовец»! И если Максимов подгадал бы в свое время объявить себя на самом деле власовцем, его бывшие гонители раскрыли бы ему, наверное, свои дружеские или даже отеческие объятия, потому что переменилось начальство и власовцем стало быть почетно. «Власовец» в девяностые сделался тем же самым, что и «тираноборец». Но Максимов ни в семидесятые, ни двадцать лет спустя власовцем быть не хотел. Вот поэтому он всегда и считался «белой вороной» у «русской интеллигенции», вроде юродивого своего. Это все его собственные слова.
Вот как о своих «визави» рассказывал сам Максимов. Однажды его пригласили на телевидение для участия в дискуссии. И собеседник долго и горячо доказывал ему, что, де, все нынешние российские бедствия обусловлены наследием «проклятого тоталитарного прошлого». Пикантность ситуации заключалась в том, – пишет Максимов, – что моим визави был недавний член политбюро ЦК КПСС, ведавший в этой почтенной компании вопросами идеологии. Согласитесь, сюжет складывается почти по Кафке: семьдесят с лишним лет этот человек и люди подобные ему горячо убеждали нас с вами, будто все беды страны объясняются «тяжелым наследием царизма», и звали нас преодолевать временные трудности на пути к сияющим высотам коммунистического будущего, которое, по их мнению, скрывалось где-то за ближайшим поворотом, а сегодня они же, страстно охаивая созданное их же руками прошлое, зовут окружающих к новым, теперь уже прямо противоположным целям, под прямо противоположными лозунгами. Поневоле возопишь от отчаяния: чума на оба ваших дома!
Да, Максимов всем и всегда был неудобен. Юродивый не бывает удобным, потому что он в любой момент – и впопад, и не впопад – может хлестануть по глазам власть и ее интеллектуальную прислугу напоминанием о «кровавых мальчиках». И Максимов хлестал «страну негодяев» до самой своей кончины. Рассказывают, что даже за какие-то дни до смерти он живо интересовался происходящим в России и строил планы дальнейшей своей борьбы.
Умер Владимир Емельянович Максимов 26 марта 1995 года в Париже. Похоронен он на Сент-Женевьев де Буа.
Он оставил завет, который нам полезно было бы накрепко запомнить. Уходя, Владимир Максимов обратился к стране со страстным призывом: Люди, остановитесь! У нас остался единственный выбор - или колокол всенародного веча, или поминальный звон наших похорон. И поймите же: ей-богу, колокол не может предупреждать нас до бесконечности.

