пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ     пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ!

Леонид Борич

 

Среди многих других

 

Роман-комментарий

 
В последние годы почему-то всё чаще стали появляться авторские предуведомления вроде следующего: «Фамилии, даты, события, описанные в книге, вымышлены. Все совпадения – случайны». То ли авторы опасаются возможного привлечения к уголовной ответственности, если в их писаниях кто-то усмотрит клевету; то ли это похоже на некое подмигивание читателю: дескать, мы-то с тобой понимаем, что ничего тут не выдумано и совпадения вовсе не случайны. Вероятно, существуют и какие-нибудь иные объяснения, кроме авторской осмотрительности или игривых намёков читателю.

Как бы там ни было, но предлагаемому здесь тексту более подходит такое предупреждение: «Описанные события и даты не вымышлены, а совпадения вовсе не случайны». Что же касается подлинности имён и фамилий, то насчет этого надо бы привести вот какие резоны: один из персонажей уже давно назван в печати, опубликовано и его собственное признание, – к чему теперь лишний раз упоминать его полностью, если не хочешь быть ему судьёй? С него в нашем тексте вполне станет инициала: просто «В.». Нескольким книгам – по сути, персонажам и виновникам моих комментариев, – даны их подлинные названия, как сохранена и фамилия автора этих романов. А чтобы не возникало даже малейших сомнений, он, учитывая множество его одноименцев и однофамильцев,  периодически указывается не только с именем, но ещё и с отчеством: Владимир Исаакович Соловьев.

Остальным лицам, более или менее эпизодическим, также сохранены их настоящие фамилии.

Вот, пожалуй, и всё предуведомление. 

 

 1.

 

 Об этой истории не вспоминалось уже лет двадцать – с тех самых пор, когда в сентябрьском номере московского журнала «Искусство кино» за 1991год появился фрагмент из «Романа с эпиграфами» Владимира Соловьёва, а, вернее, с тех пор, как месяц спустя напечатан был в питерской газете «Литератор» ответ того писателя, которого В.Соловьёв обвинил в давнем сотрудничестве с КГБ. Ну да, ведь «Искусство кино» я вообще не читал, и вряд ли кто-нибудь пересказал мне оттуда главу из книги В.Соловьёва, тогда еще не напечатанной в нашей стране, а газета «Литератор» (поначалу – до переименования города в Санкт-Петербург – «Ленинградский литератор») была в те несколько перестроечных лет очень популярной.

Так вот, эта история всплыла в памяти совсем недавно, когда мне попался тот «Роман с эпиграфами» В.Соловьева уже целиком. Изданный в Москве в 2002 году, он получил теперь коммерчески удачное название «Три еврея». (Только сбоку на обложке да в подзаголовке сохранилось прежнее название: «Роман с эпиграфами», что, кстати, давно уже не оригинально. Прямо поветрие какое-то: начиная с Марка Агеева – «Роман с кокаином» – и  до «Романа с простатитом» Александра Мелихова, а в промежутке – чей-то «Роман с идиотом», хотя, кажется, то не роман, а пьеса. И еще того же Владимира Соловьёва более поздний «Роман с памятью», который под впечатлением, видать, от удачи с названием «Три еврея», тоже стал лишь подзаголовком, как и «Роман с эпиграфами», а вместо этого на обложке новой книги Владимира Соловьёва появилось интригующее название «Записки скорпиона», о чём речь ещё впереди).

Конечно, название «Три еврея» сразу же останавливает внимание покупателя – и не только еврея – куда больше, чем, скажем, книжка о трех русских, украинцах, или даже о трех армянах или чукчах, распространенных персонажах советских анекдотов времен застоя. Потому-то, можно сказать, и купил эту книгу: из-за её интригующего названия. На передней обложке изображены сразу трое: один мною не узнанный, с бородкой, усами и даже с неким подобием коротких бакенбардов или просто интеллигентной небритостью творческих людей, а в толстых стёклах его очков как бы отражаются понятные двое других – Иосиф Бродский и Александр Кушнер. Следовательно, раз их трое на обложке, то автор этой книги тоже еврей, и, как выяснилось для меня позже, он был питерским, затем ненадолго московским литературным критиком Владимиром Соловьевым, ныне уже давно живущим в Америке. А если совсем уж полностью называть, то это Соловьев Владимир Исаакович, отчество которого позволяет не путать его с телеведущим Владимиром Рудольфовичем Соловьевым, от чего предостерегает и сам Владимир Исаакович в одной из последующих книг, мимоходом обозвав своего тезку пройдошливым телешоуменом и теле-пустышкой.

На форзаце книги «Три еврея» сообщалось, что этот роман, написанный ещё в 1975-ом году и впервые в 1990-ом году опубликованный на русском языке в Нью-Йорке, «выдержал проверку временем», и что он «будет читаться потомками». Между прочим, в это можно поверить даже до ознакомления с содержанием книги В.Соловьева. Достаточно прочитать его слова, вынесенные на заднюю обложку,  где автор уведомляет: одного из своих героев «я мешаю с говном». (Немедленная реакция моего чопорного компьютера: «Бранное  слово. Его употребление в литературном языке нежелательно». Может, и не желательно, однако, учитывая, что бранное это слово в книге  В.Соловьева относится к известному в Питере поэту, любознательные потомки могут и впрямь когда-нибудь заинтересоваться скандальными подробностями их отношений). Что ни говори, а умеет, умеет московский издатель Захаров привлекать внимание читающей публики. Ну как удержаться от покупки книги, на задней обложке которой – помимо вышеприведенного бранного слова, – безбоязненно приводится ещё и высказывание «отрицательного героя», питерского поэта Кушнера, об авторе книги «Три еврея»: «Что касается пасквиля В.Соловьева, выступать под одной обложкой с секретным сотрудником КГБ, лжецом и негодяем, презираемым порядочными людьми… причинившим большие неприятности многим людям… не считаю для себя возможным… От его книги исходит удручающая вонь…» Так отвечает А.Кушнер на предложение издателя «написать свою версию описываемых в автобиографическом романе Соловьева событий». И, как сообщает далее издатель, предлагая, видимо, читателю оценить принципиальную честность Владимира Соловьева, высказывание поэта Александра Кушнера «мы здесь цитируем по настоянию автора этой книги»(!). Словом, разве же мимо такой книги пройдёшь?! Пусть даже она обойдется в русско-ганноверском магазине «Москва» вдвое дороже, чем там же продаваемый какой-нибудь детектив схожей толщины в триста с чем-то страниц и тоже обутый в твердый переплет. (Признаться, едва удержался от вопроса владельцу магазина: «Скажите, а столь крутая цена книги связана с её привлекательным названием?»)

 Заметив на переплёте сбоку пояснение, что это «роман с эпиграфами», начинаешь перелистывать страницы, поначалу высматривая именно эпиграфы. А их действительно тьма-тьмущая, и предваряют они почти все главы.

Много позже, когда понял, что не только автор, но и его книга «Три еврея» станет персонажем моего повествования, неожиданно захотелось подсчитать более точно. Оказалось, что на 335 страниц книжного текста приводятся в качестве эпиграфов что-то около семидесяти высказываний великих людей и цитат из Ветхого и Нового Завета. Самый короткий эпиграф дан к авторскому Предисловию: «Еже писах, писах». Не будучи достаточно просвещённым, обратился за разъяснением к Святому благовествованию от Иоанна, где сказано, что на просьбу первосвященников не писать утвердительно на кресте распятого Иисуса «Царь Иудейский», а уточнить, что Иисус сам так назвался, «Пилат отвечал: чтО я написал, то написал». Из чего стало понятно, что вот и Владимир Соловьев предупреждает читателя с самого начала: мол, ни от одного своего написанного здесь слова – не отрекусь, чтО я написал, то написал.

При первоначально беглом просмотре других эпиграфов (все они были по делу, и все нравились) мелькнула вдруг мысль: а не слишком ли автор рискует, ведь умные, очень умные эпиграфы могут превзойти дальнейший текст, заранее в себя вобрав и тем самым исчерпав собою всё, о чём напишет потом автор?.. (Я ещё не знал тогда, что под конец, в сноске на 279-й странице, Владимир Соловьев, изобразив одну из глав только в виде двадцати двух эпиграфов, вдруг задумается: «А может быть, вообще стоило ограничиться цитатами и романа не затевать?» Такое вот совпадение наших мыслей… Впрочем, со стороны автора «Трёх евреев» это, пожалуй, не искренняя озабоченность, а риторическая фигура речи и своего рода кокетство).

 Вопреки нашему с ним беспокойству, читать было интересно не только эпиграфы, но и собственный текст Владимира Соловьева, хотя несколько удивило в его Предисловии то, как одновременно уживаются здесь все оттенки и разновидности «само»: от самодовольства, самомнения, самолюбования – и вроде бы до самооговора. Правда, спохватываясь, автор в этом случае даёт понять, что если в чем-то он кается, если иногда и ощущает своё ничтожество, а то даже чувствует себя дерьмом  (всё это – слова, употребляемые автором по отношению к себе), то всё же не забывайте о моей склонности вообще наговаривать на себя с три короба. Буквально вот так: «…художества ради и из морального самоедства я наговариваю на себя, принимая вину и ответственность за градо–  и мироустройство». И ещё так: «Чаще всего человек преуменьшает свои грехи, в то время как в «Романе с эпиграфами» я их преувеличиваю, казню себя за несущественные или несуществующие». (Как тут не вспомнить о постоянном самоуничижении в Дневниках Льва Толстого, но он, однако, даже не догадывался, что действительно часто возводит на себя напраслину, а потому и не предупреждал об этом).

Патетическое восклицание В.Соловьева: «Мой литературный девиз: правда, только правда и ничего, кроме правды», – не производило особого впечатления, это всё пустое, ничего такие слова не значат и не стоят, ибо кто же из авторов напишет о себе противоположное: что, дескать, его девиз – неправда, только неправда и ничего, кроме неправды? (В дальнейшем точно так же воспринимаешь более позднее утверждение Владимира Соловьева: «…не умел я и предавать и доносить – по сию пору не научился. Бог миловал…» Безусловно, это очень похвальное качество, однако можно ли представить какого-нибудь автора, кто напишет о себе иначе: «…умел я и предавать и доносить…»? А если так, то какова же вообще цена подобным авторским уверениям?)

Кое-что в Предисловии вызывало порой усмешку. Например, уверенность автора, что у врагов его романа «кишка тонка … чтобы сочинить нечто вровень с «Романом с эпиграфами» /…/ Он неопровержим и как документальное свидетельство, и как художественная структура».

Без тени сомнения выстраивает В.Соловьёв такой литературный ряд: «Записки сумасшедшего» – «Смерть Тарелкина» – «Четвёртая проза» – «Роман с эпиграфами». Что и говорить, хорошо смотрится эта, по словам автора, «боковая поросль русской словесности»: Николай Васильевич Гоголь – Александр Васильевич Сухово-Кобылин – Осип Эмильевич Мандельштам – Владимир Исаакович Соловьев, – хотя одно из мест в этом ряду кажется немного смешной претензией.

А когда В.Соловьев перечитал однажды им написанное, готовя первое нью-йоркское издание, «Роман с эпиграфами» произвёл на самого автора «впечатление эманации моральной чистоты и совестливости почти юношеских…»

Этот свой роман В.Соловьев определяет как «художественно… уникальное произведение», что оказывается в опасной близости к названию книжной серии «Художественно-уникальные издания», которую в начале перестройки затеяли два предприимчивых молодых ленинградских писателя, любуясь своей лукавой дерзостью: первые буквы этих трех слов незаметно образовывали множественное число известного матерного слова из трёх букв. А возвращаясь к литературному ряду, который обозначил В.Соловьев – кто знает, вдруг и по праву включив себя в него, – всё-таки кажется, что оценивать печатно (или даже просто вслух) художественный уровень собственного произведения всегда рискованно.

В том же Предисловии рассказывается о «заговоре персонажей «Романа с эпиграфами» против его издания» в России. Эти, по определению В.Соловьева, «примитивные существа» оказались до того серьёзными врагами, что, несмотря на уже состоявшиеся выплаты автору немалой части гонораров, смогли заставить нескольких издателей отступить, смирившись с денежными убытками. И только издатель Захаров устоял перед врагами В.Соловьёва, выпустив «Трёх евреев» впечатляющим для нынешней России тиражом в 5000 экземпляров, – чуть ли не по экземпляру на каждого, кто до сих пор ещё читает подобные книги и кого могут заинтересовать именно эти три еврея: Иосиф Бродский, Александр Кушнер и Владимир Соловьев, который был дружен с первыми двумя. Тут, кстати, некая каверза вышла: как-то так случилось, что дружеские чувства, питаемые литераторами друг к другу, в какой-то момент не совпали, и, пока один из них делал на книге своих стихов нежнейшую дарственную надпись: «Дорогим друзьям Володе и Лене, без которых не представляю своей жизни. С любовью, А.Кушнер», – в душе другого писателя, В.Соловьева, вызревало об этом поэте и человеке нелестное мнение. Буквально через год его отношение к недавнему другу – помните заявленное на обложке книги? – определилось фразой «Мешаю с говном». Впрочем, тут как будто не особенно и осудишь, жизнь часто преподносит похожие несовпадения чувств.

В Предисловии выражается убеждённость автора, что романа его «хватит на столетие вперед». Что ж, некоторые люди так и считают, что скромность – удел бесталанных. (Чехов, правда, об этом не догадывался, и потому, совершенно не рисуясь, полагал, что его после смерти будут читать лет семь).

А еще в Предисловии к «Трём евреям», написанном, кстати сказать, через 25 лет после самого романа, Соловьев замечает: «Нет, конечно, ни одного более-менее известного россиянина, которого не подозревали бы в сотрудничестве с гэбухой… Не избежал этих обвинений и я – с той только разницей, что обвинения в „опасных связях“ делались на основании моих же собственных признаний…»

Значит, впереди нас ждут какие-то серьёзные признания?.. Но нет, после прямого вопроса, заданного самому себе от имени  воображаемого читателя: «Был ли автор агентом КГБ?» – В.Соловьев тут же сообщает: «… мне совершенно нечего добавить к тому, что я уже написал в «Романе с эпиграфами», – и, совсем уж лишая читателя надежды на интригу, на своего рода «Роман с КГБ», уточняет, что его «поклёп на самого себя» связан был с потребностью очиститься от «достаточно невинных бесед в КГБ».

 Но отчего же после невинных бесед человека всё равно тянет покаяться?

Впрочем, первая глава, блестяще написанная, вся проникнута иным покаянием: перед умершим отцом. (Не хочется забегать вперёд, но всё же скажем, что это покаяние вызывает много больше доверия, чем многие последующие). Глава занимает всего-то пять страниц, а столько вмещает боли, тонких психологических наблюдений, чувство вины за «инстинкт самосохранения живых рядом с умирающими», но и с замеченным «тайным злорадством больного над здоровым».

Наверное, не посвященным в писательскую жизнь будут интересны главы о комаровском, под Питером, Доме творчества – пусть, как вспоминается,  и с «удобствами» в коридоре, но и с атмосферой, в общем-то, действительно творческой. Даже на самых ленивых нападало желание работать, когда во всех комнатах уже с самого утра слышался трудолюбивый стрекот пишущих машинок. Автор, правда, делится иными  воспоминаниями: о том, как братья-писатели, оставшись без жён, заменяли женщин «несложными манипуляциями». Тут удивляет не только интимная смелость личного признания, но и то, что этот рукоблудный опыт автор, нисколько не сомневаясь, распространяет на всех коллег, – не «я», а «мы», – хотя ведь в комнатах у соседей этого не подсмотришь. А в следующей главе, совсем короткой, в десять строчек, успевается сказать «о нашей склонности к вталкиванию ничтожной части нашего тела в ничтожную часть тела женщины», что, заметим, всё же естественнее, чем предыдущие «несложные манипуляции» в отсутствие женщин. (Об этих «ничтожных частях» и мужского, и женского тела автор, как мы увидим, пишет гораздо подробнее в «Записках скорпиона», многажды и с видимым удовольствием прибегая не только к заборным обозначениям этих «частей», но и неутомимо обогащая словарь нецензурных терминов оригинальными красочными синонимами). Следующая, пятая глава «Романа с эпиграфами» вызывает недолгое и бесплодное раздумье, ибо состоит эта глава всего из двух слов и многоточия: «Так вот…» Возможно, в такой утонченности мысли и чувств нами что-то недопонято, а может, автор всего-навсего – извините за его собственное выражение в другом месте книги – немного выёбывается. (На это запретное, непечатное слово компьютерный редактор почему-то никак не откликнулся. Видимо, он просто не обучен таким словам. А может, наоборот, до того сроднился, что считает это слово литературной нормой. Тем не менее, следует всё же обдумать, не заменить ли нецензурное слово более приличным, благопристойным: скажем, автор, дав несуществующей главе название «Так вот…», просто выпендривается, выкаблучивается, и даже несколько грубее можно сказать – он выдрючивается перед читателем).
В шестой главе повествуется о том, как сначала прокатили, а позже – «с третьего захода» – всё же приняли автора в Союз писателей. В.Соловьеву было всего 31 год, тогда как средний возраст ленинградских писателей составлял что-то около шестидесяти лет. Конечно, было чем, по праву, гордиться… В какой-то момент стали назревать «идейные размолвки» с поэтом А.Кушнером. Как пишет Соловьев, «спор этот есть сюжет моего романа», а в следующей небольшой главке подтверждает: «…мои отношения с Сашей – один из главных стержней этого романа», прибавляя, что все-таки «главный герой этого документального повествования» – Иосиф Бродский.

Вот с восьмой главы и начинается интересный рассказ об этих поэтах, и вообще многое из написанного кажется вполне убедительным… пока не наткнешься на описанную В.Соловьевым встречу с сотрудником КГБ: «…ссорясь, оскорбляя друг друга, переходя на крик, мы пробеседовали так часа полтора.  /…/  Ни о чем мы тогда не договорились, как и прежде, как и позже. /…/ Собеседник мой тогда сказал мне: «У нас есть сведения, что Бродскому в Америке плохо. Ему не пишется, он тоскует по родине и мечтает снова получить советское гражданство. Мы заинтересованы, чтобы об этом знали как можно больше людей». (Это – «мы заинтересованы» – выглядит либо как странная болтливость сотрудника КГБ, если разговор ведётся с посторонним, в общем-то, человеком, либо, напротив, как прямое задание лицу доверенному).

И вот какую отповедь дал сотруднику всемогущих «органов» Владимир Соловьев:

«Не моя забота, – сказал я, загоняя свой страх в пятки и дрожа от возмущения, – не моя забота. Я получаю зарплату не в Большом доме и на службе у вас не состою». (Если кто не знает: «Большой дом» – народное обозначение огромного зловещего здания ленинградско-питерского МГБ-КГБ-ФСБ с окнами на Неву и на Литейный проспект).

Что ж, в те времена можно было бы лишь позавидовать смелости одного из собеседников, но, вместе с тем, и удивиться кроткому поведению другого, который из КГБ. Затем следуют раздумья автора о том, кто же это мог подсказать чекисту мысль, что Бродскому в Америке плохо. Но ведь страницей раньше приводит Соловьев как раз слова Кушнера в их разговоре: «– Ему плохо, – говорит мне Саша в сотый раз, словно зубную боль заговаривает». А спустя страницу Соловьев и делится с читателем: «…тяжелые сомнения мучат меня: кто кому подсказал, что Бродскому там плохо…». Нет-нет, он вроде бы ни на кого не намекает конкретно, и даже молит: «Избави меня от подозрений, Господи». Но мы-то уже как бы подготовлены В.Соловьёвым к тому, кого должно подозревать…

 Впечатления от книги всё время перемежаются: одни страницы вызывают удивление или недоверие, другие воспринимаются с интересом, а то даже восхищают. Пронзительно написана глава об армянском художнике Аветисяне и о вынужденном отъезде Бродского. Нетривиальны размышления о новаторстве Иосифа Бродского, который «изменяет русский язык „от пейс до гениталий“ – сочетание немыслимое… в русском языке до И.Б.». Но одновременно В.Соловьев замечает (одним из первых, если не первым), что поздние стихи его кумира порой «кажутся переводом, а не подлинником, подстрочником, а не оригиналом».

Самая большая, одиннадцатая глава – сразу о многом. Об атмосфере в писательской среде Ленинграда, об ахматовской четвёрке (Бродский, Найман, Рейн, Бобышев), которую В.Соловьев метко называет «ахматовско-крыловским квартетом», о его собственном круге писателей с духом аллилуйщины, взаимной комплиментарностью, но и с тайной завистью друг к другу. («…тот получил квартиру, а этот еще нет; у того вот-вот выходит книжка, а у этого отложили – да мало ли! Зависть, недоброжелательство, злоба – за фасадом тесной дружбы и взаимной любви»). Что-то не припомнить, чтобы кто-нибудь так едко и даже зло описывал взаимоотношения писателей. Это вовсе не упрек Соловьеву, а, как говорится, лишь констатация факта, тем более что его рассуждения не лишены, вовсе не лишены… Сошлёмся-ка вместе с автором на строчки Дмитрия Кедрина: «У поэтов есть такой обычай: / В круг сойдясь, оплёвывать друг друга».

Если можно так выразиться и применительно к самому В.Соловьеву, то «оплёвывание» одного питерского поэта – как, впрочем, и славословие другого – занимает почти всю одиннадцатую главу и, независимо от степени объективности автора, это читается с большим интересом (хотя бы просто потому, что хорошо написано).

Правда, В.Соловьеву нередко кажется, что он знает подноготную людей, (когда-то действительно живших или ныне живущих) так же исчерпывающе, как знает каждый автор подробности жизни своих вымышленных героев. Оттого и можно позволить себе, ничуть не сомневаясь, поведать, что жена Пушкина была «слабовата на передок», преддуэльные поступки Пушкина объяснить как поведение человека «вконец запутавшегося в самом себе и в своей жизни», а Вяземского, Катенина, Баратынского уверенно назвать «друзьями-сальери», скрыто ненавидевшими Пушкина.

Словно бы забыв на время, что им, Соловьевым, «пишет страх» и он чует грозное дыхание КГБ за своей спиной, автор до того увлекается делами чисто литературного, а то и окололитературного свойства, что это придаёт одиннадцатой главе особенную пестроту, надолго отвлекая автора от переживаемого страха. Здесь вспоминается В.Соловьевым и некий литератор-историк, обозначенный «Пришибеевым», который затем исчезает со страниц романа, «дабы не засорять прозу и не обижать человека». («Не обижать человека» – это, как увидится в дальнейшем, соблюдено автором не только в первый, но вроде бы и в последний раз). Тут же подробно рассказано об «эпигонке формалистов», «мелком бесе крупных габаритов» Лидии Яковлевне – «до сих пор страстной лесбиянки». (Её фамилия хоть и не названа, но, благодаря истинным имени и отчеству, легко узнаваема в писательской среде). И вроде бы уже доверишься многим нелицеприятным оценкам В.Соловьева, как вдруг – после всего! – читаем: «Однако всё, что я здесь рассказал о Лидии Яковлевне, относится к разряду легенд, до которых мы охочи ввиду очевидной нехватки у нас фактов». Но позвольте: зачем же перед этим нам столько гадостей наговорено о человеке?

Последующие страницы этой главы посвящены, в основном, сопоставлению творчества Иосифа Бродского и Александра Кушнера, что, в конце концов, выглядит так: «Гениальный импровизатор – и старательный версификатор», «После Сашиных стихов к стихам Бродского припадаешь как к источнику: после копии – к оригиналу. Бродский был первооткрывателем, Саша популяризатором», «Они были соперниками, ни для кого это не было секретом. Один ревновал другого к прижизненной советской славе, другой – к зарубежной и посмертной».

В.Соловьев  довольно близко знал обоих поэтов, да и литературный критик он высокопрофессиональный. Другое дело, что некоторые его воспоминания – как бы это выразиться поделикатнее? – выглядят не совсем убедительными. Особенно это чувствуется, когда автор – может, и незаметно для себя – соскальзывает к «свободному» роману, поддаётся игре своего воображения, не имея на это права: ведь речь постоянно идёт не о вымышленных литературных героях, а о живых или недавно живших людях с их подлинными биографиями и нисколько не измененными именами, отчествами, фамилиями. Тут вообще не мешало бы понять жанр книги В.Соловьева, тем более что в его определении сам автор не вполне последователен. То он обозначает «Трёх евреев» романом (в его традиционной форме это предполагает авторский вымысел, допуская любые измышления, небыль), то романом воспоминаний (и, значит, что-то позволено автору запамятовать, быть не совсем точным), то говорится, что это исповедь (но даже при исповедальной откровенности возможны ведь и искренние заблуждения, за что автор как бы не несёт ответственности), а то В.Соловьев называет свою книгу «Три еврея» документальным повествованием, где «никакой выдумки – только проверенное». В одной из дальнейших глав он уже сам спрашивает: «Что же я пишу – исповедь, отчет, мелодраму, обвини-тельное себе заключение или оправдательное?» И отвечает: «Обойдемся без тесных жанровых определений, как обошлись мы без беллетристических подпорок». Ну, во-первых, не обошелся В.Соловьев без таких подпорок. Оттого двенадцатая глава, «Декорации к роману», полна многословными и даже необязательными «лирическими отступлениями», что как-то не совсем вяжется с уверениями о постоянном страхе перед КГБ. То есть страх – страхом, он вроде бы непрестанный, однако это не мешает писать и о многом другом, как признаётся сам автор – «ерничая и измышляя на своих приятелей столько напраслины, что вряд ли они даже узнают себя». Но что же это за неизбывный такой страх, если можно то и дело забывать о нём в угоду выяснения литературных и личных взаимоотношений? А во-вторых, бывают случаи, когда определение жанра – не простая формальность, но необходимое условие для того, чтобы уяснить: это, как утверждает автор, «роман без вранья» или здесь всё-таки игра воображения? Разумеется, неопределенность жанра облегчает автору жизнь, ведь если кто-нибудь из его живых персонажей возмутится теми или иными трактовками, а то и россказнями В.Соловьева, всегда же можно сослаться на законы романного жанра и, в связи с этим, на такое всеведенье автора, которое превышает всё, что знают о себе сами герои. Именно смешение жанров приводит иной раз автора к забавным высказываниям. Так, вспомнив, очевидно, что «Три еврея» обозначены все-таки романом,  а, значит, автор всё знает о своих героях, В.Соловьев и обнаруживает поразительную осведомленность даже в том, что Иосиф Бродский «был зачат тоскливой осенней ночью – в непогоду, тайком (?), второпях…», а Александр Кушнер «был зачат рационально, спокойно, предусмотрительно, по всем правилам (?) зачатия». Но как же В.Соловьеву, несмотря на его возраст, явно не совпадающий с возрастом родителей Иосифа Бродского и Александра Кушнера, а также на сугубую интимность, свойственную процессу чужого зачатия, удалось подсмотреть даже такие подробности? Ведь повествование В.Соловьева, как им заявлено, строго документальное и являет собой «всего лишь свидетельские показания»…

Встречаются в «романе без вранья» и логически неубедительные сюжеты. Можно ничего не знать, к примеру, об отношении поэта А.Кушнера к своей этнической принадлежности, а лишь прочесть в «Трёх евреях» его слова: «Я только по паспорту еврей, а так нет. Да я и не люблю евреев, мне даже обидно, что я еврей», – прочесть это и усомниться в приведенной В.Соловьевым цитате. И вовсе не потому, что поэт Кушнер не может стесняться своей национальности (вполне вероятно, что стесняется, вот и Пастернаку тоже было обидно – ещё как нескрываемо обидно было, что он еврей!), а всё же как-то не верится, что приведенные слова А.Кушнера были пересказаны Давидом Даром  Владимиру Соловьеву… непосредственно при А.Кушнере. Ну, посудите сами: неужели в присутствии двух евреев сие своё признание – «не люблю евреев» – никак не захотел бы дезавуировать или хотя бы как-то смягчить третий еврей?

В конце этой главы делается вывод, что Иосиф Бродский «был изгнан из страны сначала своими «друзьями», а только потом врагами… с подсказки и по наущению «друзей»», что, возможно, в какой-то степени и верно, но все же такой вывод кажется слишком размашистым.

 Спасаясь от навязанных ему встреч с сотрудниками КГБ и от их откровенных попыток завербовать его, В.Соловьев переезжает на постоянное жительство в Москву, которая «виделась из Ленинграда как единственное спасение». Дескать, там, в Москве, КГБ уже не достанет его. Это, между прочим, напоминает старый анекдот о том, как бердичевский житель пришел в синагогу и обратился к Всевышнему: «Прощай, Господи, я уезжаю в Америку». Простительное для тёмного человека заблуждение, что будто бы не везде люди ходят под Богом, – и  непонятный самообман В.Соловьева, если своим бегством в Москву он рассчитывал  ускользнуть от вездесущего КГБ.

 В следующей главе, «Три поэта», превосходно описано застольное чтение стихов, превратившееся в поэтическое соревнование между Бродским, Кушнером и Евтушенко. Правда, даже неискушенному читателю уже понятно заранее, в чью пользу закончится этот турнир, давно уяснив из предыдущих глав, кто у В.Соловьева в любимцах, кто для него изгой, а к кому он пока нейтрален. Выслушав Бродского, «помрачнеет Саша, превратившись на глазах в маленького озлобленного карла» (до чего же страстная, прямо-таки физическая, неприязнь к «Саше»!), и «Евтух забудет о покровительственных – по отношению к Бродскому – своих обязанностях». А далее – еще несколько страниц о Евтушенко, страниц едких, но далеко не столь жестоких, как – многими страницами и до, и после – об Александре Кушнере.  И даже излагая версию о том, как в разговоре с шефом КГБ Андроповым Евтушенко согласился, что тоже не представляет себе дальнейшую жизнь Бродского в стране, и тем самым как бы поспособствовал его высылке, – даже такой  разговор В.Соловьев приводит не в осуждение, как и то, что «Самый народный и самый русский поэт Россию в большом количестве – больше месяца – переносит с трудом». Словом, в отношении этого поэта В.Соловьеву хватает спокойной объективности, чтобы не заслонять привлекательных черт Евгения Евтушенко. Но вот стоит лишь заговорить об Александре Кушнере, – а о нём буквально в каждой главе, – как чувство меры заметно изменяет автору «Романа с эпиграфами». Пожалуй, Владимир Соловьев не преувеличивает, что Кушнер обязан ему своей известностью, ведь первые положительные рецензии на стихи никому не известного начинающего поэта написал именно В.Соловьев. («…опубликовал о нём в разных изданиях, от «Юности» и «Комсомольской правды» до «Литературной газеты», с дюжину статей»). Вероятно, А.Кушнер как поэт не оправдал в дальнейшем надежд, возлагавшихся на него литературным критиком В.Соловьевым. Могли, кроме того, вскоре проявиться между ними  и какие-то несовпадения взглядов, вкусов, представлений, вообще расхождение в творческих и жизненных позициях. Вот люди и перестают видеться, избегают даже случайных встреч («Мы раздружились», – нередко произносит о ком-то В.Соловьев), – однако, чтобы спустя годы столь обозленно, с таким до сих пор острым наслаждением язвить, насмешничать, глумиться, просто уже оскорблять – пылко, яростно, всем сердцем… Нет, как хотите, а должно, должно было произойти между ними нечто более важное, чем расхождение по поводу качества стихов или даже несовпадение в каких бы то ни было взглядах. Так безудержно ненавидеть можно, к примеру, человека, если помнишь, что он знает о тебе нечто слишком предосудительное, даже постыдное, в чём ты, допустим, когда-то имел неосторожность ему рассказать – спьяна ли, ещё по какой-то причине… Возможны и другие предположения, но все они, конечно, тоже останутся версиями. Ясно только, что антипатия

В.Соловьева, вопреки его утверждению, ни со временем, ни с возрастом не притупилась. Ведь даже в главе «Два Бродских», много позже добавленной в конце книги к тем главам, где он «Осю слегка пересиропил», В.Соловьев никак не может обойти недобрым словом Александра Кушнера. С прежней неприязнью, – иной раз даже с ненавистью, – наделяется А.Кушнер оскорбительными определениями: «поэт-воришка», «лжевспоминальщик», «слабоумные инсинуации», «невежество провинциала», «мстительная злоба этого цыпленка русской поэзии», «умственная немочь», «цыплячья душа», «сплошь стиховой понос» (это о стихах 90-х годов), «Перефразируя Троцкого: самая выдающаяся посредственность нашей поэзии», и т.д., и т.п.

Вот и задумаешься: не так ли вообще устроено в жизни, что именно бывшие друзья могут стать непримиримыми врагами?

И даже в главе, посвященной всецело творчеству Бродского, никак Соловьёву не удержаться от того, чтобы и здесь не вспомнить: «Кстати о Кушнере». Что кажется уже совсем не кстати.

Но это – вновь забегая вперёд, то есть, сразу перелистав сейчас два десятка глав, чего на самом деле не было, так как глаз остановился на той главе, где В.Соловьевым упоминается «страх перед стукачеством, мания преследования, всеобщая подозрительность…»

 

 2.

 

Слово «стукач»… (Тут же последовало вмешательство компьютерного редактора: «Просторечное выражение, не свойственное литературной речи. Если вы допускаете просторечные выражения, – например, для создания специаль-ного эффекта…» Да никакого специального эффекта я не хочу создавать!)

Так вот, «стукач»… (Тьфу ты, опять то же самое высказывание редактора! Но хорошо всё-таки придумано в компьютере, что можно избавиться от любого замечания одним легким ударом пальца по «мышке»). Итак, продолжим. Слово «стукач» вовсе не нуждается в кавычках, ибо оно давно уже стало устоявшимся термином отечественного происхождения, не требующим пояснений и вполне свойственным не только разговорной, но и литературной речи.

Тем не менее, для дополнительных изысканий все же необходимо обратиться к словарям.

 Владимиру Далю слово стучать известно только как бить во что, колотить что, стукать. А приведенные там же пословицы-поговорки – «И не плотник, да стучать охотник» или, допустим, «Каково стукнешь, таково и отзовется» – тоже не имеют ничего общего со стукачеством в нашем советском, а теперь и в российском  понимании. Хотя нравоучительное «Каково стукнешь, таково и отзовётся» всё-таки уже как-то поближе к сегодняшнему размышлению о стукачестве… Автору Толкового словаря живого великорусского языка было хорошо известно слово доносительство, означающее докладывать, уведомлять начальство о чем, словесно или письменно доводить до сведения, обнаруживать что, обвиняя. А донощик, по Далю, (именно через «щ» писалось) – это человек, подававший на кого донос, извет.  И тут же – предостережения, которые вряд ли кого-нибудь из стукачей останавливали: «Донощику первый кнут», «Донощик – что перевощик: надобен на час, а там, не знай нас!», «Кто станет доносить, тому головы не сносить».

Словарю Д.Ушакова, изданному в 1935 году, о стукачах почему-то не было известно, а о политических доносах сказано так: «Орудие борьбы буржуазно-черносотенной реакции против революционного движения – сообщение царскому или другому реакционному правительству о тайно готовящихся революционных выступлениях, о деятельности революционных организаций или отдельных революционеров». (Хочется пошутить: не правда ли, очень актуально звучит в советские тридцатые годы?)

Но вот, наконец, в более позднем Словаре – С. Ожегова – нашлось среди 57000 слов место для стукача: «то же, что доносчик», ещё и с пометой: «прост., презр.», то есть просторечное, свойственное массовой разговорной речи, и презрительное.

Впрочем, в нынешние времена пользование словарями все-таки выглядит довольно архаично. То ли дело источники в Интернете, и хотя я совсем не компьютерный человек, необходимость более детального рассмотрения слова «стукач» подвигла обратиться к различным поисковым системам. Поразила обстоятельность, с какой, например, в Википедии рассказано о морфологических, синтаксических и семантических свойствах искомого слова, приводятся его синонимы (ябеда, жалобщик, наушник, доносчик, наседка, информатор, фискал, осведомитель, агент спецслужбы), а если кто-нибудь до сих пор не знает, как склоняется слово, состоящее из корня  -стук- и суффикса  -ач-, то вот вам и падежи не только в единственном, но и во множественном числе, ибо в нашем отечестве они всегда были во множестве: стукачи, стукачей, стукачам, стукачей, стукачами, о стукачах. Чуть ниже приводится «Песня про стукача» Владимира Высоцкого:

                

                        «Он пил как все и был как будто рад,

                               А мы – его мы встретили как брата…

                               А он назавтра продал всех подряд, –

                               Ошибся я – простите мне, ребята!»

 И тут же рисунок: на дереве сидят два дятла, один: «Тук-тук…» (вот ещё и такое прозвище стукача: «дятел»), а другой дятел спрашивает проходящего мимо мужчину: «Третьим будешь?» Человек этот на рисунке выглядит до того несимпатичным, что он наверняка согласится…

А о распространенности стукачества ещё и старый анекдот приводится: «Некто смотрит в зеркало и говорит: – Один из нас определённо стукач».

 Их было очень много, и не только информаторов, чья деятельность ограничивалась помощью государству в раскрытии уголовных преступлений. Гораздо больше в родной стране было тех, кого вербовали единственно ради политических доносов. О них и речь…

Та самая Википедия, которая названа свободной энциклопедией, уточняет, что современное значение слова «донос» – разумеется, в отечественном его понимании – это сообщение властям не только о чьих-то действиях, но и о высказываниях, мнениях, предосудительных с точки зрения властей, но не с точки зрения общества. Правда, в нынешней Европе, если речь идет о бытовой стороне жизни, точки зрения властей и общества часто совпадают.

Как тут не вспомнить о поездке в гости к соотечественнику, живущему теперь в Голландии. Не заметив знака, предупреждающего, что парковаться в этом месте разрешено только жителям дома (хотя, возможно, и заметили, но со свойственным нашему менталитету наплевательством насчет соблюдения правил решили пренебречь), мы обрадованно запарковались прямо в двух шагах от нужных нам дверей. Как водится, хорошо посидели, выпили, далеко за полночь повспоминали былое, переночевали, а наутро, собираясь уезжать, обнаружили подле своей машины двух тётенек в униформе, которые деловито просовывали под стеклоочиститель штрафную квитанцию на очень ощутимую сумму, – кажется, что-то около пятидесяти евро за парковку в неположенном месте. Тут же выяснилось, что донесла-то на нас, позвонив «куда надо», соседка нашего бывшего соотечественника, к которому она, по его словам, всегда относилась очень дружелюбно. Да и мы, неизвестные ей люди с иностранными автомобильными номерами, лично ей не досадили своей парковкой, не заняли её места. Причастность к доносу соседка не скрывала и явно не стыдилась своего поступка, ведь она, как объяснил нам земляк чужой менталитет, действовала не ради собственной корысти или из желания кому-то напакостить, а искренне озаботилась восстановлением общественного порядка. Мы, бывшие советские люди, этого не понимали, но с доносчицей явно были солидарны улыбчивые доброжелательные тётеньки в униформе, выписавшие нам квитанцию с крупным денежным штрафом. 

И это тоже не выдумка, что, заметив где-либо, как ты превысил дозволенную скорость или совершил какой-то запрещенный маневр, едущий за тобой либо по соседней полосе законопослушный водитель не поленится (скорее даже, посчитает своим гражданским долгом) тут же сообщить по телефону в полицию номер твоего автомобиля и суть допущенного тобою нарушения. Приходилось слышать и такое, что во время войны доносы голландцев о том, где прячутся евреи, часто бывали не из-за антисемитизма, а из-за привычки к педантичному исполнению предписаний. Раз велено сообщать о еврейских семьях – вот и сообщали без какой-либо неприязни к евреям, и большинству населения такое доносительство не казалось чем-то постыдным. А вот по личному почину, если б не предписание оккупационных властей, мало кто донёс бы.

 Однако здесь – о доносительстве совсем иного рода. Оно особенно распространилось в годы советской власти, но, справедливости ради, отметим, что обозримое прошлое нашего отечества всегда было наполнено доносительством.

Об этом много написано в исследовании Александра Горбовского «Доносы и доносчики в России», о чём – хотя бы в пересказе Владимира Тольца на радио «Свобода» – можно прочесть, что в летописных хрониках России, в мемуарах современников и записках иностранных путешественников «пугающе часто упоминается о прискорбной склонности народа к доносительству». И о том ещё, что доносительство особенно расцвело на Руси во времена татаро-монгольского ига, когда русские князья «скакали в орду, чтобы настучать друг на друга начальству». Обидно было читать, что в этом больше других отличился собиратель земель русских Иван Калита. (Пока занят был поисками в Интернете, наткнулся на чей-то читательский отклик: «А стукачи – это вообще беда для России, более опасная, чем дураки и дороги»).

Один из иностранцев, побывавший в Москве во времена Ивана Грозного, писал: «Именно московитам врождено какое-то зложелательство, в силу которого у них вошло в обычай взаимно обвинять и клеветать друг на друга…» Приводится и свидетельство летописца о временах Годунова: «Доносили друг на друга попы, чернецы, пономари, просвирни, жены доносили на мужей, дети на отцов. От такого ужаса мужья от жен таились. И в этих окаянных доносах много крови пролилось невинной…». А вот сообщение придворного врача-англичанина о «тишайшем государе» Алексее Михайловиче: «У царя были осведомители буквально на каждом углу. Что бы ни происходило на каком-то собрании, на пиру, на похоронах или на свадьбе, все это становилось ему известным». Ещё одна цитата: «При Петре Первом был заведен порядок, при котором крепостной, донесший на своего барина, получал вольную немедленно». (Тут некоторое расхождение с другим источником, который из  этого указа приводит такое обещание: «Если кто донесёт, где сосед деньги прячет, тому доносчику из тех денег треть, а остальное – на государя». Расклад, как видим, несколько иной, однако приманчивость и суть те же: вот ведь как выгодно заниматься доносительством!)

Ещё одна ссылка на Александра Горбовского: хотя, по Ленину, декабристы были страшно далеки от народа, «они показали себя знатоками народной души». Немедленно после захвата власти декабристы собирались учредить Министерство Государственного Благочиния, что не только удивительным образом совпадает с одной из знаменитых советских аббревиатур – МГБ, – но по своим функциям было тождественно задачам ЧК, ГПУ, НКВД, МГБ, КГБ…   

Не знаю, сколько времени длилась эта передача на радио «Свобода», но сейчас, перепечатанная мной в обычном формате и стандартным шрифтом, она заняла двенадцать страниц, которые так хотелось бы привести целиком, да вот, боюсь, надолго тогда отвлечемся от книги Владимира Соловьева. Разве что напоследок сослаться на цифру, приведенную в той передаче на радио «Свобода»: будто полицейских доносчиков-профессионалов в России было накануне революции 1917 года около сорока тысяч. Тут же удивленно подумалось: «Всего сорок тысяч?!..» Однако я не дочитал следующую строчку: «Это огромная по тем временам цифра». Но если действительно огромная, то почему же Временное правительство не смогло отыскать в Разливе шалаш, в котором прятался В.И.Ленин (конечно, если шалаш – не миф), и не уследило за приготовлениями большевиков к захвату власти? Неужели это буржуазное, это либеральное правительство поступило тогда столь легкомысленно, что принципиально отказалось от услуг доносчиков? Кажется, и в самом деле у них достало такого чистоплюйства. Откуда оно взялось? А оттуда же, откуда интеллигентская щепетильность многих дореволюционных людей. Так, в своём «Дневнике» А.С.Суворин, издатель самой влиятельной русской газеты «Новое время», приводит любопытный разговор с Ф.М.Достоевским. Их беседа коснулась политического террора и взрыва в Зимнем дворце, повлекшего множество невинных жертв. Представьте себе, сказал Достоевский, что мы с вами случайно услышали о приготовлениях взрыва в Зимнем дворце. «Как бы мы с вами поступили?». И вот они оба, понимая, что могли бы предупредить взрыв, обратившись «к полиции, к городовому, чтоб арестовали этих людей», – они признаются, что не донесли бы на террористов. Причина? А она высказана Достоевским: «Просто – боязнь прослыть доносчиком… Мне бы либералы не простили. Они измучили бы меня, довели бы до отчаяния».

Подика-ка тут разберись, кто из них либеральнее: те, кто «довели бы до отчаяния», или те, кто из-за боязни прослыть доносчиками не уведомили бы полицию о готовящемся жутком теракте…

 Зато уж большевики-ленинцы-сталинцы учли ошибки предшествующих властей и чистоплюйство российских либералов. А чтоб легче было впадать в соблазн доносительства, не мучаясь угрызениями совести, нужно, конечно, воспитывать эту склонность сызмальства… Так появился героический Павлик Морозов, выдавший своего отца – пример для подражания, воспетый в газетах, книгах, в театрах и в кино. Не было, казалось, города без памятника Павлику Морозову, и сотни пионерских организаций носили его имя. Понятно, что за последователями Павлика Морозова дело не стало. (Когда-то я прочитал в «Записных книжках» С.Довлатова о том, что двенадцатилетний сын ленинского соратника, осужденного в 1937 году, воскликнул: «Мама! Купи мне ружьё! Я застрелю врага народа – папку!»)

Именно сейчас вдруг вспомнился случай из собственного детства. Мне лет восемь, мама с папой ушли в гости или в кино, и со мной, до их возвращения, пришла посидеть родная бабушка с непонятным мне, но красивым именем Чарна. И вот я решил прочитать ей рассказ из «Родной речи» – о том, как жил-был пионер Павлик Морозов и как он донёс на своего отца, – то есть поступил так, как и подобает настоящему пионеру. Бабушка слушала меня, не перебивая… Что она чувствовала, пока я читал, о чём думала, насколько ужасалась? А о себе мне хочется теперь думать, что я, малолетка, всё-таки упивался не поступком Павлика Морозова, с которого нам, октябрятам и пионерам, следует брать пример, а лишь хвастал перед бабушкой тем, как уже бегло я умею читать.

 Конечно, ссылки на почерпнутое из Интернета бывают рискованными, однако же как, например, не поверить приведенному там документу «Положение об агентурном аппарате и доверенных лицах органов государственной безопасности СССР», если, к тому же, указаны дата и номер этого «Приложения к приказу Председателя КГБ СССР»: 4 июля 1983 года,

№ 00140. Ну, в самом деле: кому бы понадобилось специально выдумывать такое, да еще и растянув на десяток страниц?

Словом, тут уж, как говорится, «хотите – верьте, хотите – нет», но особенно любопытное всё же приведём хотя бы в сокращении.  Итак:

«1. ОБЩИЕ ПОЛОЖЕНИЯ.

  1.1. …неуклонно осуществляется ленинский принцип связи с трудящимися, опоры на массы.

  1.2. …агентура… была и остается основным средством чекистской деятельности… В условиях активизации агрессивных сил империализма её значение возрастает.

  1.5. Одним из важнейших условий успешной работы с агентурой является строжайшее соблюдение конспирации.

  1.6. …органы КГБ активно используют помощь советских граждан на доверительной основе.

  1.8. Агентурная работа и работа с доверенными лицами – дело творческое, сложное.

 
3. АГЕНТУРНЫЙ АППАРАТ.

  3.4. Оперативный сотрудник своевременно осуществляет подбор и изучение кандидатов на вербовку… Советские граждане вербуются на идейно-политической основе, при соблюдении принципа добровольности.

  3.6. …там, где требуется, могут использоваться компрометирующие материалы, материальная и иная личная заинтересованность.

При возникновении особенной необходимости может решаться вопрос об освобождении агента от уголовной ответственности.

При подготовке, проведении вербовок и последующей работе с агентами… осуществляется их политическое и нравственное перевоспитание.

  3.9. Выясняются возможные препятствия к привлечению данного лица к сотрудничеству с органами КГБ: душевный и физический недуг, низкие моральные качества, болтливость, замкнутость, предвзятость, трусость и т.п.

  3.10. В целях изучения кандидата на вербовку… избирается соответствующий предлог… Принимаются меры к сохранению кандидатом в тайне контакта с оперативным сотрудником… Не допускается расшифровка перед кандидатом заинтересованности органов КГБ.

  3.11. По завершении вербовки в целях конспирации, как правило, совместно с агентом избирается его псевдоним.

  3.12. Важнейшими чертами резидента являются душевная теплота, доброжелательность, умение добиваться глубокого взаимопонимания с людьми».

 В общем, не текст, а песня! Очаровывают эти «важнейшие черты резидента», но особенно бесстыже выглядят пункты 3.4 и 3.6, где соседствуют строчки: «Советские граждане вербуются… при соблюдении принципа добровольности» и, одновременно, – указание о том, что при вербовке «могут использоваться компрометирующие материалы». А ещё некоторых (или многих?) вербуемых заинтересует, пожалуй, такая фраза: «При возникновении особенной необходимости  может решаться вопрос об освобождении агента от уголовной ответственности». Ну как после этого устоять перед соблазном стукачества, когда тебе обещано отпущение и прошлых, и нынешних, и будущих грехов?!

Интересно всё-таки, какими путями это Приложение к приказу Председателя КГБ СССР могло попасть в Интернет? Скажете, что и не такие секреты распродавались в смутные времена? Может, и так… Или, как уже бывало в российской истории, внутри самой системы политического сыска нашелся такой одиночка, который по неизвестным нам причинам решил хотя бы таким образом поквитаться со своей Almamater? Предположение почти фантастическое… Но в любом случае, если даже допустить на минуту, что текст кем-то выдуман… Разве же он хоть в чем-то противоречит практике нашей жизни?  

 В книге Владимира Соловьёва тоже сказано много слов о стукачестве, точнее – о тех временах наших с ним сверстников (это 60-е – 70-е годы), когда политические доносы, в отличие от сталинских времён, не грозили кому-нибудь расстрелами, довольно редко оборачивались тюремными сроками или ссылками, однако сильно осложняли карьеру, а то и вовсе отлучали от профессии, не говоря уже о запретах на участие в зарубежных научных конференциях и театральных гастролях. Даже на турпоездки – хотя бы в соцстраны – нельзя было рассчитывать, если о тебе дурно отозвался какой-нибудь информатор или просто анонимный «доброжелатель». 

 Вряд ли существуют какие-то общепринятые цифры. По самым скромным подсчетам в Советском Союзе было 2-3 миллиона стукачей, но называется и пять миллионов, и десять, а некоторые исследователи считают, что негласным «помощником» КГБ, – как платным осведомителем, так и доносчиком «по зову сердца», – был каждый пятый гражданин страны.

Пятый ли?.. Шестой?.. Десятый?.. Во всяком случае, предполагалось, что доносчики были в каждой компании, при любом застолье. В ту пору ходил такой анекдот. Отец невесты обращается в «органы» с просьбой откомандировать на свадьбу их сотрудника-кагэбэшника, чтобы избежать потом ложных обвинений в недозволенных разговорах. «А сколько приглашено гостей?» – интересуются у отца невесты. – «Да свадьба-то очень скромная: человек десять-пятнадцать, не больше». – «Ну, тогда наш представитель там всё равно будет».

Уже в перестроечное время еженедельником «Аргументы и факты» был проведен анонимный опрос среди взрослого населения СССР: «Обращались ли к вам лично сотрудники КГБ с предложением о сотрудничестве?» Семь процентов ответили утвердительно. Сколько же из них не устояло перед шантажом или посулами?

Известным журналистом Юрием Щекочихиным в документальном исследовании «Рабы ГБ. ХХ век» рассказывается о деле Леонида Васильева, инженера из Казани, написавшего в 1983 году стихотворение, которое могло быть тогда воспринято как антисоветское. «Пятьдесят экземпляров этого стихотворения Васильев оставил в коридорах различных учреждений, на лестничных площадках, послал в редакции газет…».  Советские люди переслали в КГБ все пятьдесят вышеуказанных экземпляров… Словом, какую предполагаемую цифру доносчиков ни называй – слишком переборщить вряд ли удастся.

То и дело встречается на разных сайтах утверждение, что особенно процветало доносительство среди «мастеров культуры» – писателей, музыкантов, режиссеров, артистов – из-за зависти к чужим успехам или по причине личной неприязни. А ещё и просто из-за страха, что тебя опередит коллега.

Советская армия тоже не была исключением. Из интервью А.Литвиненко от 4.12.2003 г. (через несколько лет отравленного в Англии): «По моему опыту работы в Отделе военной контрразведки КГБ СССР или, как раньше их называли Особые отделы, я могу назвать примерное количество секретных осведомителей на количество военнослужащих в отдельно взятой воинской части  /… / …примерно каждый шестой военнослужащий в полку „стучит“». А говоря о поголовном доносительстве в современной российской армии, Литвиненко утверждал, что там на каждые шесть военнослужащих приходится один стукач ФСБ.

 При атмосфере чуть ли не поголовного доносительства в 60-70-е годы понятна взаимная подозрительность, о которой часто упоминает в своей книге Владимир Соловьев:

«…я всех попеременно подозреваю в стукачестве (как другие – меня, наверное)…»;

«Чуть ли не в каждом подозревали мы стукача, не верили друг другу, боялись, что и нас заподозрят в стукачестве»;

«Я помню, как все успокоились, когда арестовали Андрея Амальрика – выходит, зря подозревали, что он стукач»;

«…хроническая болезнь советского, нашего времени, не менее, кстати, опасная, чем само стукачество… В стукачестве все подозревают всех – друзей, жён, детей…».

Ну, насчет детей – это, пожалуй, чересчур: Павлики Морозовы вроде бы повывелись уже в нашей послевоенной юности. Если же и случалось доносительство на родителя, то бывало оно, скорее, по неосторожности, пересказав, например, школьным приятелям запретный политический анекдот, услышанный за родительским столом. Впрочем, как-то так получалось, что без особых предупреждений родителей мы и сами довольно рано начали разбираться в том, что можно, а что нельзя кому-нибудь пересказывать.

Да, но откуда-то же взялся – не от конкретного случая, а, видимо, из атмосферы тех лет, – сюжет моего давнего рассказа «Данос» (именно через «а» – по безграмотности юного героя, от имени которого ведется повествование): как во времена известного «дела врачей» октябрята-первоклашки пишут донос на старика, по-детски заподозренного ими во вредительской деятельности. В редакторской врезке, предваряющей публикацию, было верно сказано: «Страшная правда времени не только в том, что гибли невинные люди, но в еще большей степени в том, как система способна корежить детские души».

О душах же взрослых приводится в Интернете пересказ исследования немецкого профессора Карола Зауэрланда «Тридцать сребреников», в котором рассматривается проблема доносительства с древнейших времён до наших дней.

Зауэрланд приводит цифры доносчиков в соцстранах уже накануне распада соцлагеря. Так, на ГБ Польши работали в тот период более ста тысяч тайных осведомителей, а в Восточной Германии на каждых 100 граждан приходился один внештатный информатор. К сожалению, не разъяснено: в число этих ста граждан включены ли новорожденные, малыши детсадовского возраста и младшие школьники, политические воззрения которых вряд ли интересовали сотрудников госбезопасности…  Если дети все-таки учитывались, то концент-рация стукачей на территории бывшей ГДР тем более выглядит ужасающе.

К стыду своему, только благодаря К.Зауэрланду припомнилось сейчас, что у Данте в «Божественной комедии» стукачи помещены в последний, девятый круг ада. (Вообще же, всё, что знал – это самые первые строчки, которые многие помнят: «Земную жизнь пройдя до половины, / Я очутился в сумрачном лесу…», ну и ещё последняя строчка вспомнилась: «Любовь, что движет солнце и светила». Ничего, кроме этого, не усвоил в своё время из «Божественной комедии», ведь подробности неземного бытия мало кого интересуют в молодые годы). Так вот, именно в девятом круге ада  мучаются за содеянное вмерзшие в лёд доносчики, «обманувшие доверившихся, предавшие родных и друзей… единомышленников… сотрапезников...»

Что ж, на то, может, и существует художественная литература, чтобы укреплять неизбывную нашу мечту и надежду: мол, добро, в конце концов, восторжествует, а зло непременно будет наказано. Однако в жизни возмездие сильно запаздывает, либо оно так и не случается. Что касается доносчиков не из «Божественной комедии», а в жизни, то, как указывает Зауэрланд,  в ХХ веке они, за очень редким исключением, всегда оставались безнаказанными. В послевоенной Германии, по его данным, к судебной ответственности привлекли… лишь одну-единственную доносчицу, а ведь «более 2/3 всех расследований, которые гестапо вело по делам об измене родине, подстрекательской и антинародной деятельности начиналось именно с доносов». В родном отечестве вроде бы и единичного судебного разбирательства не было. Разве что в некоторых напечатанных воспоминаниях промелькнули в перестроечные времена две-три фамилии стукачей-литераторов.

 А вообще: «Нужно ли предать гласности имена палачей и доносчиков времён советского террора?» Опрос на эту тему был проведен в 2008 году на радио «Эхо Москвы». (Жаль, что совместили палачей и доносчиков, ибо, как представляется, ответы по отдельности  были бы несколько другими). Результаты голосования в эфире и в Интернете  не слишком разнились: 90%  и, соответственно, 82% опрошенных высказались за то, чтобы предать гласности эти имена, от десяти до шестнадцати процентов ответили «нет, не нужно», и от нуля до трёх процентов опрошенных затруднились с ответом.

Попеременно я отношу себя то к меньшинству в десять – шестнадцать процентов, кто считает, что время упущено, и потому имена бывших доносчиков уже не имеет смысла предавать гласности, а то я вообще затрудняюсь с ответом, как те, кто составили до трёх процентов опрошенных. Конечно, с публикацией имён стукачей мы опоздали лет на двадцать, так что нынешнее их обнародование было бы наказанием не только виновников (а часто уже и вовсе не наказанием ввиду их смерти), но и ни в чем не повинных потомков. Правда, с оглашением имён палачей – истязателей своих жертв на допросах и участников расстрельных команд – определиться для меня гораздо легче. На их деяния я, скорее всего, не распространял бы срока давности, хотя в этом и можно усмотреть некую с моей стороны алогичность и несправедливость по отношению к тем детям и внукам, которые ведь тоже не должны отвечать за преступления своих отцов-палачей и дедов-палачей. Вот и не знаю, как тут остаться последовательным.

 Прощать, не прощать… И вроде бы давно это предусмотрено в почитаемых нами источниках:

«Тогда Пётр приступил к Нему и сказал: Господи! Сколько раз прощать брату моему, согрешающему против меня? До семи ли раз?»

«Иисус говорит ему: не говорю тебе: «до семи», но до семижды семидесяти раз». (Если кто не верит, см. «От Матфея», 18:21, 22).

Однако легко ссылаться, да трудно соблюдать, когда представишь себе многочисленные жертвы доносчиков… И всё-таки со временем (да еще если не лично нас или близких нам людей коснулись последствия стукачества) – разве не становимся мы со временем хотя бы чуть снисходительнее к бывшим стукачам? И не готовы ли мы – как раз за давностью лет – простить несчастных, хотя, видит Бог, никогда наша страна не отличалась склонностью миловать падших?

Но с другой-то стороны: может, прощать или не прощать имеют право лишь те, кто пострадал от стукачей, а не мы все, благополучно избежавшие такой участи? Да и разбираться надо бы конкретно в каждом случае: кто из корысти доносил, кто по изначальному призванию, а кого тем или иным способом заставили быть доносчиком. А ещё так выходит, что чем больше мы пригвождаем к позорному столбу доносчиков, тем как-то незаметнее уходят в тень лица и организации по-настоящему виновные – те, кто понуждал людей быть стукачами.

 

 3.

 Не знаю, только ли я испытываю такое ощущение или нечто подобное замечают многие из пишущих, но постоянно обнаруживаешь – и это уже давно не кажется случайностью, – что на глаза вдруг попадаются книги, в которых ты нуждаешься именно в те дни, когда пишешь что-то своё. Иной раз даже создается впечатление, что кто-то (нет, «Кто-то» – с заглавной буквы) печётся о том, чтобы помочь тебе подробнее разобраться, увериться в правильности своей позиции или, напротив, обнаружить её шаткость. А ещё кажется, что этот «Кто-то» обратил твоё внимание на ту или иную книгу для того, чтобы подтолкнуть к каким-то дополнительным размышлениям в связи с прочитанным.

Так в урочный час подоспела и книга Василия Гроссмана «Всё течёт…» Конечно, давно знал о существовании этого романа, но моё общение с творчеством ныне, к сожалению, полузабытого, а то и вовсе уже забытого автора остановилось на романе «Жизнь и судьба» – на мой взгляд, самом великом произведении о минувшей войне. (Помнится, эта книга числилась тогда, в конце восьмидесятых, среди трудно доставаемых. Её, изданную на довольно скверной бумаге, даже официально именуемой в исходных данных «этикеточной», можно было приобрести на черном рынке, прилично переплатив, либо в той дальней комнате «Лавки писателей», куда были вхожи только члены писательского Союза).

Встреча с романом Василия Гроссмана «Всё течёт…» произошла совсем недавно, когда сын вдруг подарил мне эту книгу. Там у них, в Голландии, в одном из университетов, несколько раз в году освобождая, видимо, место для новых поступлений, избавляются по бросовой цене от некоторых книг, не пользующихся читательским спросом. Эта, выпущенная на русском языке зарубежным издательством «Посев» в 1970-м году (почти за 20 лет до появления на родине), выглядит очень аппетитно: красочная суперобложка, хорошая, не желтеющая от времени бумага, приятно широкие поля.

Ещё не читая, а лишь перелистывая, вдруг наткнулся на рассуждения Василия Гроссмана о стукачестве, – как раз на предмет, именно в эти дни особенно занимавший меня. То была седьмая глава, которая начиналась словами: «Кто виноват, кто ответит… Надо подумать, не надо спешить с ответом».

Василий Гроссман рассматривает разные типы советских доносчиков, подробно разбирая путь каждого к доносительству. И при этом настоятельным рефреном, как заклинание, звучит призыв: «Не будем спешить… не подумавши, не станем казнить… подумаем не торопясь, потом уж приговор».

Поначалу даже возмущает такое всепрощенчество очередного, видите ли, человеколюбца, очкарика-интеллигента (а Василий Семенович Гроссман ведь точно носил очки), однако потом внимание останавливается на воображаемом разговоре обвинителя с доносчиками, и начинаешь прислушиваться к доводам, которые ещё совсем недавно казались – так нас воспитывали – вредным абстрактным гуманизмом. Обвинитель спрашивает стукачей, признают ли они себя виновными. Ответ у всех один: «Нет. Категорически отрицаем». Но ведь вина их очевидна, они оклеветали невинных!

Всё это, безусловно, так. И все же, если этим ограничиться, за рамками нашего им приговора остаются те, кому нужны были (и ещё нужны будут!) политические доносчики. Именно государство либо заставляет человека быть стукачом, либо поощряет его склонности к стукачеству. (Вот и разделить бы их прежде всего – тех, кого так или иначе заставили, и тех, кто был добровольцем).

Конечно, в словах сексотов из романа «Всё течёт…» достаточно ясна попытка самооправдания, но и над их доводами следует задуматься: «По существу, что бы мы ни писали, как бы мы ни писали… люди эти были обречены государством».

Глава заканчивается длинной речью защитника, и понимаешь, что со многим из этой речи согласен сам автор. Даже с вопросом: «Да кто же это так нехорошо пошутил, сказав: «Человек, это звучит гордо!» (Ещё со школьных уроков литературы засела в памяти фраза, ставшая крылатой: «Человек – это звучит гордо, человек – это великолепно. Че-ло-век!» Удивительно, как мы не улавливали абсурдности того, что с таким пафосом провозглашается вконец опустившимся персонажем горьковской пьесы, да ещё и говорится это среди таких же, как он – именно на самом дне человеческом. Мы почему-то не замечали подобной несуразицы. Ну, ладно, то мы, ученики средней школы… А учителя наши? Просто не смели вслух усомниться в идиотской романтичности официального классика? Или тоже не задумывались?)

А когда Василий Гроссман задаётся горестным вопросом: «…в чём причина нашей общей, поголовной податливости?» – воспринимаешь это так, будто не полвека назад, а сегодня спрошено.

И вновь неутешительное: «Может быть, сама природа человека породила доносчиков, сексотов, информаторов, стукачей? /…/ Человек обязан лично себе за мразь человеческую».

И вывод по поводу стукачества: «… нет среди живых невиновных. Все виновны, и ты, подсудимый, и ты, прокурор, и я, думающий о подсудимом, прокуроре и судье. Но почему так больно, так стыдно за наше человеческое непотребство?»

 Обнаружив, что я заинтересовался темой стукачества, жена отыскала на просторах Интернета и подсунула мне психологический тест «Склонны ли вы к стукачеству?» Можно как угодно иронизировать над подобного рода тестами, однако же немедленно обнаруживаешь в себе некий дискомфорт и вроде бы смешное, но вполне ощутимое опасение: как-то ведь неловко будет, если вдруг обнаружишь в себе некую предрасположенность… Нет-нет, глупо доверяться чужому некомпетентному выводу!

А всё же так тянет заранее взглянуть на выводы, связанные с выставленными после твоего ответа баллами, что делаешь над собой определенное усилие, чтобы справиться с этим постыдным желанием.

Странные, надо сказать, вопросы там были. Вот первый же: «Вы замечаете, как ваш коллега по работе регулярно не смывает за собой в туалете. Вы…» И далее предлагается несколько ответов на выбор, каждый из которых оценивается в баллах. Причем, если не заглядывать в конец (а я честно преодолел этот соблазн), не ясно пока, что же тут выгоднее, чтобы не быть уличенным в склонности к стукачеству: стремиться набрать максимальное количеству баллов или минимальное?

Сам по себе ответ на первый вопрос был для меня достаточно очевиден, хотя в своей практике я и не встречался с такими сослуживцами, которые регулярно не смывали за собой в туалете. Тут и особого воображения не надо было, чтобы твёрдо представить своё поведение. Я, понятно, не вывешу на всеобщее обозрение анонимку, в которой пристыжу говнюка (именно такой поступок и вот таким бранным словцом подсказан один из ответов). И не начну распускать слухи о крайней неряшливости коллеги (это иной предлагаемый вариант ответа). И уж, конечно,  не пришлю ему угрожающий е-мейл, в котором потребую прекратить безобразие, иначе всем расскажу. Такой предлагаемый ответ не подходил мне не только по этическим соображениям, – что это за глупость: «всем расскажу»! – но, между нами говоря, еще и потому, что я вообще не умею посылать е-мейлы. Оставался, следовательно, единственный вариант: «Скажу об этом своему коллеге с глазу на глаз». Да, но как я это произнес бы? Каким тоном?.. Впрочем, тест не предполагал никаких оттенков голоса, и, узнав мой ответ, присвоил всего один балл из четырех возможных. Хорошо это или плохо для того, чтоб не прослыть человеком, склонным к стукачеству, я пока не понимал.

Было еще три вопроса, на первый взгляд не менее дурацких, но мы же знаем, что в том-то и коварство психологических тестов: за внешней, обманчивой их простотой и даже кажущейся глупостью скрывается, на самом-то деле, строгая научная выверенность, которая обеспечивает почти точный результат, сравнимый, может быть, с безошибочностью детектора лжи.

В конце концов, оказалось, что в сумме я немного перебрал баллов, и потому не снискал благоприятного заключения: «Вы не склонны к стукачеству». Для этого нужно было уложиться между одним и пятью баллами, а я накопил их семь, после чего последовал такой обо мне вывод: «Если на мелкие просчеты других вы ещё закрываете глаза, то крупные ошибки могут вылиться окружающим боком». И добавлено к этому совсем уж несуразное: «Потянете должность почетного консультанта иностранной разведки». В общем, полнейшая ахинея!

Да, но… Ведь всё равно приятно, что я не набрал от 10 до 13 баллов («Идеальный вариант для должности сексота»), и – тем более! – не превзошел 13 баллов, что неминуемо привело бы к выводу о «стукаче-маньяке», для которого доносить на людей – непреодолимая тяга, острое наслаждение и смысл жизни.

Жаль, что теперь, зная, к каким баллам следует подгонять свой ответ, уже не проверить: если бы в отношении меня последовал вывод, что сама мысль о стукачестве мне противна и, следовательно, я к нему категорически не предрасположен – интересно, этот психологический тест всё рано показался бы мне глупым?

 На одном из сайтов опубликованы главы из книги Вит. Шенталинского «Воскресшее слово». Благодаря возникшей его стараниями в конце 1988 года Всесоюзной комиссии по литературному наследию репрессированных и погибших писателей, В.Шенталинский получил доступ к некоторым «делам» тридцатых-сороковых годов из архивов КГБ и Прокуратуры СССР. А всего за годы советской власти, по его подсчетам, было арестовано около двух тысяч литераторов, из них около полутора тысяч погибли в тюрьмах и лагерях. Причем, как пишет В.Шенталинский, «…ни один арест, ни одно следственное дело не обходилось без плодотворной деятельности тайных агентов». Однако на Лубянке его сразу же предупредили: «Вот вы начали знакомиться с делами. Вам встретятся агентурные донесения – ни к чему их публиковать, а если уж цитируете, скажите просто: «НКВД стало известно», откуда – не важно… Зачем вам осведомители?»

Завидная спайка! Не выдают своих даже через десятки лет!..

Но вот ведь и В.Шенталинский написал: «Нет у меня, признаться, никакого желания выводить на чистую воду и называть многочисленных авторов, отдавших дань ядовитому жанру, да и не стоят они того – слишком много чести».

Что-то тут не вязалось с его последующим утверждением: «Придет время, и мы узнаем…». Да как же узнаем, если нет никакого желания называть «авторов ядовитого жанра»? Вот и выходит, что не только я непоследователен…

И всё же именно благодаря В.Шенталинскому мы узнали о многих писательских судьбах – и тех, кого расстреляли или отправили в лагеря, и тех, кто на них донёс. Среди ряда писательских доносов на собратьев по перу (наподобие того, что «Считаю необходимым довести до вашего сведения следующее…») Шенталинский приводит и письмо стукача с многолетним стажем. Доносил он, можно сказать, с упоением, но все-таки и сам был посажен в послевоенное, еще сталинское время: на него, стукача по кличке «Дятел», кто-то, в свою очередь, тоже настучал.  В.Шенталинский приводит отрывок из лагерного письма «Дятла» с напоминанием «органам» о своих прошлых и нынешних заслугах: «…содействие я оказываю искренне, честно и нахожу в этом моральное удовлетворение…»

После смерти вождя «Дятел» был реабилитирован в числе первых.

Что ж, не называть и его настоящего имени? Но как же не назвать, если в шестидесятые годы его «Повесть о пережитом» была популярна чуть ли не так же, как «Один день Ивана Денисовича» Солженицына? Конечно, о том, что автор «Повести о пережитом», Дьяков Борис Александрович, член Союза писателей, был ещё и заслуженным стукачом, который носил агентурную кличку «Дятел», – об этом мы тогда не знали. Могли и дальше оставаться в неведеньи, восхищаясь его стойкостью, сострадая ему, стукачу-добровольцу, сгубившему множество жизней…

Так что же: называть или не называть имена? Ну, хотя бы имена тех, кто доносил «не за страх, а за совесть»?

Ах, эта наша (и моя – тоже) готовность прощать, если только не нас расстреляли по доносу стукача, не нас посадили из-за него в тюрьму или отправили в лагерь, не нам, а кому-то сломали жизнь... Ещё ведь и кичимся иной раз своей широтой взгляда, стремлением понять…

Да, но как же тогда вышеприведенное мнение десяти-шестнадцати процентов опрошенных (это ведь и моё совсем недавнее рассуждение), – мнение тех,  кто считает, что имена доносчиков уже поздно предавать гласности?

Вот, значит, и сам вконец запутался…

И всё же неизменной остается при этом мысль, высказанная в романе Василия Гроссмана: «Начните с государства, судите его. Ведь наш грех – это его грех, судите же его».

Повторюсь: может быть, всё дело в том – и с этим связана моя непоследовательность, – что в своём отношении к стукачам хочется отделить информаторов-добровольцев от тех других, о ком сказано у того же Василия Гроссмана: «Ну где ему было справиться с силищей, которая полмира согнула, всю империю вывернула наизнанку».

Открыть ли сейчас, для чего понадобились мне эти ссылки на Василия Гроссмана и некоторые собственные разглагольствования по поводу нашего (и моего в том числе) отношения к обнародованию имён стукачей?

Но ведь до срока выдать свои намерения – это было бы слишком недальновидно. То есть так же невыигрышно, как если бы Владимир Соловьев не назвал свою книгу «Три еврея», а оставил бы первоначальное – «Роман с эпиграфами».

Упомянув сейчас об этой книге, я могу вновь к ней обратиться в следующей же главе.

 

 4.

 

 Описывая политическую атмосферу тех дней, – начало и середину семидесятых годов, получивших впоследствии название застойных, – Владимир Соловьев упоминает ленинградские события 1974 года: арест и суд над писателем Владимиром Марамзиным, который после высылки из страны Бродского стал собирать его стихи для самиздатовского пятитомника, и арест литератора Михаила Хейфица за то, что посмел написать для этого же будущего собрания сочинений вступительную статью. И череда допросов свидетелей… «Все были напуганы, – вспоминает Владимир Соловьёв, – говорить стали тише и меньше, и говорить стали совсем не то, что думают. Да и думать стали не то, что думали прежде /… / КГБ добился того, чего хотел: создал атмосферу гнетущего страха…»

Впрочем, питерский критик и переводчик Виктор Топоров о том же времени  и о стукачестве, вызывавшем всеобщую взаимную подозрительность, вспоминает далеко не столь драматично: «Стукачи, конечно, были, но воспринимались даже не как неизбежное зло, а как деталь интерьера. Подразумевалось, что в любой компании непременно есть стукач (или потенциальный стукач) – и действительно, так оно и было. Ну и пусть стучат, мы их не боимся! Ни тех, кто стучит, ни тех, кому стучат…». Что ж, вероятно, люди по-разному воспринимали действительность не только в зависимости от характера, но и от степени достигнутого социального положения, а значит, от того, насколько велики могли быть потери из-за чужого доноса. Кроме того, бывает ведь и самообольщение, когда, по прошествии многих лет оглядываясь назад, мы видим себя исключительно рисковыми и мужественно бесшабашными ребятами.

Так или иначе, а потянуло вновь обратиться к Интернету как источнику информации, чтобы просмотреть, что же случалось и в СССР, и в мире как раз в то время, о котором рассказывается в книге В.Соловьёва «Три еврея». При этом не захотелось ограничиваться точно обозначенными автором месяцами, когда писалась эта книга (завидная, надо сказать, скорость: в три месяца – август-октярь 1975 года – написать почти триста страниц книжного текста!), а прихватить слева и справа от 1975 года ещё по несколько лет.

Так широко я и обозначил свой первый запрос Интернету, набрав через одну из поисковых систем: «1970-е годы. События».

Сразу же наткнулся на сообщение, любопытное, правда, лишь в наши дни, но, очевидно, никого не занимавшее в то время: «9 января 1970 г. Муаммар Каддафи возглавил правительство Ливии». (Такое вот неожиданно злободневное звучание спустя сорок с чем-то лет).

Чуть позже, в марте 1970 года, со сборочного конвейера Волжского автомобильного завода сошёл первый автомобиль ВАЗ-2101. Прозванная в народе «копейкой», эта машина стала на многие годы мечтой советского человека.

Но, конечно, главным событием 1970 года было в нашем отечестве всенародное празднование 100-летия со дня рождения Владимира Ильича Ленина. Задолго до этой даты все средства массовой информации каждый день, с утра до ночи, славословили Владимира Ильича. На умы и чувства советских людей такая чрезмерность произвела обратное действие. Именно за эти месяцы вождь мирового пролетариата, который для многих ещё совсем недавно был образцом безупречной нравственности, добра и справедливости, в течение нескольких месяцев оброс таким количеством издевательских фраз и саркастических анекдотов, какого не накопилось за предыдущие десятки лет. Вот, извольте: одеколон «Запах Ильича», пудра «Прах Ильича», мыло «По ленинским местам», птицеферма «Яйца Ильича», «Стрелковый тир имени Фанни Каплан»… И анекдоты в честь юбиляра – один язвительнее другого. «Ленин велел разбудить себя в 7 утра, однако, когда настало время, часовой не знал, как обратиться к Владимиру Ильичу, ведь ни сиятельством, ни благородием не назовешь, да и товарищем назвать вождя мирового пролетариата как-то неловко, ибо „Разве мы с ним товарищи?!“ И осенило, и заорал: „Вставай! Вставай, проклятьем заклеймённый!“»

Какой еще вспомнить? «К юбилею выпустили часы-броневичок с Лениным-кукушкой. Каждый час влезает Ленин на броневичок, простирает руку и говорит: «Товагищи, пголетагская геволюция, о котогой так долго мечтали большевики… Ку-ку!» (Боже, как много надо будет вскоре пояснять: и что это за броневичок такой, и кто такая Фанни Каплан, и откуда взялись слова – «Вставай, проклятьем заклейменный»… А то даже и сам персонаж этих анекдотов потребует разъяснительной сноски … Словом, чем дольше живешь, тем подробнее и чаще приходится объяснять новым поколениям приметы нашего прошлого).

Особенно запомнился анекдот о том, как своими бесконечными вопросами назойливый, приставучий мальчик явно мешал Ильичу бриться, но добрый Владимир Ильич терпеливо отвечал мальчику на все его вопросы. «А мог бы ведь и бритвой полоснуть»).

Как раз к юбилею Ленина появилось особенно много анекдотов о его необыкновенной доброте. Пожалуй, самый короткий из них:

«– Владимир Ильич, кипяточком не поделитесь?

  – Хуюшки!

  А глаза такие добрые, такие добрые…»

В те годы приятель-однокашник, выслушав от меня очередной подобный же анекдот, почти взмолился: «Оставь мне хотя бы Ленина!» Многим ещё хотелось сохранить в душе пусть и не саму коммунистическую идею, но хотя бы последнее прибежище этой исчезающей веры – Ленина. Однако такова была тупость пропагандистской машины ЦК КПСС, что она сумела в короткий срок превратить образ любимого вождя в анекдотический персонаж. Конечно, столь широкому распространению этих анекдотов способствовало и то, что в 70-е годы за них уже всё-таки не сажали. А может, следует иначе сказать: потому и не посмели сажать, что рассказывание подобных анекдотов приняло столь массовый характер. Это как если бы нынешние российские власти решали – разгонять или не разгонять какой-нибудь митинг или шествие? Сотню-другую манифестантов – конечно же, разогнать к такой-то матери! Ещё и дубинками врезать по головам и по почкам! Но если выйдут десятки тысяч – разве осмелишься на них замахнуться? А пересказывателей анекдотов приблизилось, наверное, к миллионам. Попробуй-ка тут сажать, если народ до того разболтался, и Сталина на них уже нет! (Иное дело – периодически наказывать для острастки кого-нибудь из творческой интеллигенции, тех, кто только развращает население своей писаниной. Эти так называемые «инженеры человеческих душ» – народец, в общем-то, не массовый, хлипкий, пугливый, и для того, чтоб другим неповадно было заниматься клеветническими измышлениями и публиковать свои пасквили за границей, достаточно отлучить этих горе-писак от издательств, журналов и литературных гонораров. Ведь ни шиша больше не умеют в жизни, кроме как романы кропать. Потому быстро и становятся сговорчивыми… Эко меня понесло за власти рассуждать, что-то никак не остановиться). 

В том же 1970 году Александру Солженицыну присудили Нобелевскую

премию по литературе. Среди большинства коллег Александра Исаевича (точнее, бывших коллег, ибо он уже был исключён из Союза писателей) радости и гордости по этому поводу не наблюдалось. Напротив, клеймили Солженицына на писательских собраниях и в печати очень страстно, прямо-таки с азартом и наперегонки. Да и в разгневанных осуждениях населения, тут же появившихся во всех газетах страны, повторно, как двенадцатью годами раньше по поводу Нобелевской премии Пастернака, появился зачин: «Хотя я не читал, но скажу…».

Даже не предполагал, что так густо представит Интернет события 1970 года. Вот «Ленинградское самолётное дело», когда при попытке угона небольшого самолёта внутренних авиалиний были арестованы двенадцать советских евреев-отказников. (Теперь уже надо, вероятно, объяснять молодым людям и это вышедшее из употребления слово. «Отказниками»  в 70-е годы называли тех, кому было отказано в выезде на постоянное жительство за границу – чаще всего в Израиль, хотя бывало, что и в Америку). Судили «угонщиков» по статье за измену родине. Все, как водится, признали свою вину и раскаялись, организаторы несостоявшегося угона, Кузнецов и Дымшиц, были приговорены к расстрелу. Правда, из-за международного давления высшая мера была заменена пятнадцатью годами лагерей. Спустя почти девять лет их в числе пяти диссидентов обменяли на трёх арестованных в США советских шпионов. (Эдуард Кузнецов стал впоследствии основателем и главным редактором популярной израильской русскоязычной газеты «Вести» и главным редактором интересного толстого журнала «NotaBene». Это я к тому, как много пользы могут принести иногда люди, которым отменяют высшую меру наказания).

В 70-м году скончался президент Египта Насер. (Сразу же всплыло насмешливо-фольклорное: «Герой Советского Союза Гамаль Абдель на всех Насер», его ведь действительно наградили Орденом Ленина и Золотой Звездой Героя). Ну, умер и умер, на самочувствии советских людей это не отразилось. 

В марте того же года  зарубежные радиостанции передавали открытое письмо Сахарова и других правозащитников с требованием демократизации советского общества, в ноябре он вместе с Челидзе и Твердохлебовым образовали Комитет по правам человека. Пожалуй, эти двое, кроме Сахарова, уже вряд ли помнятся…

К моим поискам значимых примет того времени в жизни советских людей никак не относилось, но между делом всё-таки любопытно было узнать, что тогда же некто Дуглас Енгельбарт получил патент на изобретение компьютерной мыши – вот этой, которая на моём столе, хотя нет: та, сорокалетней давности, была, как сообщается, деревянной…

Ушли из жизни в 1970 году маршалы Советского Союза С.Тимошенко и А. Еременко (насчет первого казалось, что он задолго до этого умер), а еще скончались киноактёр Павел Луспекаев (от его героя Верещагина пошло: «За державу обидно!») и писатель Эрих Мария Ремарк, которым все мы зачитывались тогда…

 Однако если события каждого года так подробно прослеживать – увязнешь надолго. И, к тому же, мало что из перечисленного как-то повлияло на то, что описывается Владимиром Соловьевым в его книге. Касается он, в основном,

73-го и 74-го годов, а пишет свою книгу в 1975 году – вот, значит, на событиях именно этих лет и надо сосредоточиться.

В марте 1973 года последние американские военнослужащие покидают Вьетнам… Это снова не то … Как и путч в Чили, убийство законного президента Альенде и приход к власти генерала Пиночета. (Тоже сейчас не интересует, но вдруг вспомнилось, что Пиночета звали Аугусто).

Ещё из ненужного, но всё же успело заметиться помимо желания: 7.06.1973 года в Сочи приехал на самокате (!) житель Праги Вацлав Гошек (чуть не прочиталось автоматически – Гашек). Сообщается, что на своём самокате он объехал уже тридцать стран мира, а меня в подобных случаях сразу же начинает интересовать: этот любитель путешествий нигде, что ли, не работает?

В те же дни генерал Франко назначает какого-то адмирала председателем Совета министров. Я и не предполагал, что Франко в 1973 году не только был ещё жив, но даже находился у власти. Правда, и этот факт никак не мог отразиться на политической атмосфере в нашем отечестве.

А вот когда все арабские члены ОПЕК отказались поставлять нефть странам, поддерживающим Израиль в войне с Египтом и Сирией, это уже должно было на многое повлиять. Цена на нефть поднялась с трёх до двенадцати долларов за баррель – смешная по нынешним временам цена, но тогда это был скачок сразу в четыре раза! Тут же увеличился экспорт нефти из Советского Союза, и, раз Запад теперь зависел от поставок советской нефти, стала, видимо, крепнуть уверенность наших властей в безнаказанности, какую бы жестокую внутреннюю политику ни проводить.

Так-так… Пропускаем «уотергейтский» скандал, никак он не отразился на нашей жизни… А вот бегство людей из страны, конечно, как-то влияло на умонастроения в обществе – по крайней мере, на часть общества, пусть и небольшую… Именно в 1973 году резко участились попытки угона пассажирских самолётов: только за семь месяцев было совершено пять попыток их захвата исключительно с одной целью: чтобы покинуть Советский Союз. Помнилось о единичных жертвах, но, как оказалось, в мае при попытке угона «Ту-104» погибли от самодельного взрывного устройства все пассажиры и экипаж – всего 81 человек. Или об этом власти не сообщали?

Появилась поправка американского сенатора Генри Джексона, которая увязывала американо-советскую торговлю с возможностью эмиграции из СССР – это в дальнейшем отразилось на судьбах многих семей.

В том же 1973 году вся страна уселась перед телевизорами, чтобы всласть попереживать за героического нашего разведчика в логове у фашистов. И так им всем, замечательным нашим артистам, шла чёрная форма с эмблемами в виде молний, – просто любо-дорого смотреть, хоть и стыдно было вслух признаться. И почти восхищало, что вот де какой сохраняется у них там, в фашистской Германии, порядок во всём, а ведь последние денёчки доживают. И удивляло, что вроде бы не из-под палки продолжают служить, а истинно веруют в своё фашистское дело, не то, что наши партийные функционеры – в своё коммунистическое…

Ну да, речь о многосерийном детективе «17 мгновений весны» с красавцем Тихоновым в главной роли и с незабываемой песней «С чего начинается Родина…». (И до сих пор, в особо торжественных случаях, встречаясь, например, с провалившимися в Америке российскими разведчиками и разведчицами или посетив один из московских театров в день окончания его реставрации, национальный лидер присаживается к фортепьяно и собственноручно, пусть и одним пальцем, наигрывает эту незабываемую мелодию композитора Микаэла Таривердиева, а окружающие лидера слушатели начинают подпевать ему на слова Роберта Рождественского). Из-за Штирлица я попутно заинтересовался разысканиями историка К.Залесского об исторических неточностях, киноляпах и логических неувязках в любимом народом фильме, что отвлекло на время от книги В.Соловьева. Узнал кое-что любопытное, хотя и вновь не имеющее никакого отношения к моим целевым поискам в Интернете. Оказалось, что, зачитывая прекрасным голосом артиста БДТ Копеляна досье на Геббельса, Геринга и Гиммлера, зрителей ввели в заблуждение, утверждая, будто известные вожди Рейха имели всего-навсего среднее образование. На самом-то деле Геббельс был доктором философии Гейдельбергского университета, Геринг с отличием окончил Военную академию в Карлсруэ, а Гиммлер – Мюнхенский политех по специальности «экономист-аграрник». А еще из ненужных знаний  я почерпнул то, что Штирлиц слушает песни в исполнении Эдит Пиаф, написанные, однако, лишь в 50-е годы,  и рисует шаржи на нацистских главарей фломастером, действительно появившимся впервые в Германии, но все-таки в 1960-м году, а в кабинете Мюллера на стене висят советские часы «Слава», выпущенные в 70-е годы. Как всё-таки бывают опасны слишком дотошные историки, способные подпортить самые впечатляющие легенды и мифы…

 Пора было, однако, переходить к 1974 году, и там поискать приметы того времени, о котором идёт речь в книге Владимира Соловьева. Сразу же наткнулся на сообщение, что 13 февраля 1974 года из страны выслали нобелевского лауреата А.Солженицына. Это, как обычно, было встречено с большим удовлетворением всем советским народом, включая большинство наших писателей. Тем не менее, не все из них печатно отметились, кое-кто, выказав определённое мужество, посмел промолчать, а поэт Евтушенко даже опубликовал на Западе письмо протеста, за что иные из коллег, не протестовавшие, тотчас заподозрили его в том, что он заранее согласовал этот поступок с «инстанциями».

Правда, в том же писательском ряду обнаружились и иные приметы времени. По поводу двух недавно появившихся у меня книг приходится вспомнить о том мистическом чувстве, будто нужные тебе книги удивительным образом появляются как раз вовремя, словно бы Кто-то (да-да, не «кто-то», а «Кто-то» – с заглавной буквы!) озаботился помочь тебе. Именно оттуда, из этих книг, я и собираюсь привести некоторые выдержки. Единственно, в чём хочется перед этим в ущерб себе признаться (мол, не так уж все-таки случайно для меня появление таких книг, причём тут мистика), – так это в том, что вообще-то с годами всё больше стали привлекать не вымышленные сюжеты в виде романов, повестей и рассказов, а произведения сугубо мемуарные. И, скорее, даже не воспоминания, которые задним числом восстанавливают прошлое, а дневниковые записи, что, как правило, достовернее самых честных мемуаров.

Так вот, сейчас передо мной две книги: «Утешение цирюльника» Льва Левицкого (дневник литературного сотрудника «Нового мира» за 1963-1977 годы) и «Дневник» Юрия Нагибина (с 1942 по 1986 годы). Понятно, я сейчас оттуда выбрал как раз нетипичные отклики на высылку Александра Солженицына. И сам факт того, что оба писателя в 70-е годы доверили свои крамольные мысли бумаге, свидетельствует не только о некоторой безоглядности авторов, но всё-таки и о том времени – тоже. Конечно, автор позволял себе такое письменное вольнодумство лишь в случае, если не было причины опасаться обыска за какие-нибудь предыдущие антисоветские прегрешения. (Тут же вспомнился осторожный «Дневник» патриарха советской литературы Корнея Чуковского, где его записи 70-х годов столь оглядчивы, что по ним трудно представить себе политическую обстановку того времени. Это сказано не в укор, а даже с определенным сочувствием, понимая, отчего старые писатели, уцелевшие в 30 - 40-е годы, остались уже навечно осмотрительными). 

Вернемся, однако, к дневниковым записям двух вышеупомянутых писателей.

Л.Левицкий – о травле А.Солженицына: «В литературе трескучие морозы. Ежедневно газеты помещают письма „трудящихся“ и „деятелей культуры“, лупцующих Солженицына. Началось с „Правды“. /… /  Кого только нет в этом хоре лжецов, холуев и клеветников, орущих „распни его!“ Товстоногов, Расул Гамзатов, Чаковский, Михалков». (Хочется всё же удивиться: даже Товстоногов?!.. Но и вновь вспоминается горестный вопрос Василия Гроссмана, пригодный, видно, не только для советского, но и для нынешнего российского времени: «…в чём причина нашей общей, поголовной податливости?»)

Л.Левицкий – о протесте Е.Евтушенко: «Братья-писатели… стараются объяснить этот его поступок не слишком высокими побуждениями. Большей частью говорят так те, кто молчат в тряпочку… считая своё молчание лучше его протестов».

Л.Левицкий – о высылке А.Солженицына: «…на душе стало легче. Жив, здоров, свободен. /… / …отклики трудящихся. Какие они, трудящиеся, у нас шустрые! И как пером владеют».

Ю.Нагибин – на следующий день после высылки А.Солженицына: «Он сейчас в безопасности, и я до слёз рад за него… Вот, оказывается, какими Ты создал нас, Господи, почему же Ты дал нам так упасть, так умалиться и почему лишь одному вернул изначальный образ? /… / Пуста и нища стала наша большая страна, и некому искупить ее грехи».

И рискуют писать это в то самое время, когда в другом городе, известном как колыбель Октябрьской революции (теперь – октябрьского переворота, и со строчной буквы), арестованы литераторы М.Хейфец и В.Марамзин, идут по квартирам обыски, уволили с преподавательской работы и исключили из Союза писателей известного переводчика и теоретика литературы Е.Эткинда, лишив его ученых степеней и званий. Все остальные, имеющие отношение к ленинградскому писательскому цеху и напуганные происходящим, обыскивают, по словам Владимира Соловьева, самих себя: «ищем крамолу и не знаем, в чем именно она – прячем письма, фотографии, дневники». Объяснение особенной жестокости ленинградских властей, в общем-то, верное: В.Соловьев пишет о специфике ленинградского политического климата, о том, что партийный аппарат города всегда противился малейшим либеральным дуновениям. Правда, надо бы и о том помнить, что политический климат провинции был еще более свирепым, ведь за безвестных миру провинциалов не могли заступаться на Западе). 

 Попробуем-ка выловить в Интернете ещё что-нибудь важное… Вот! Конечно, это больше говорит о нас сегодняшних, но имеет отношение и к 70-м годам, пусть опосредованное. Сравнительно недавно (29.06.2011года, радио «Свобода») прохожим на улицах Петербурга был задан вопрос: «Какие ассоциации вызывает у вас фраза: „Просуществует ли Советский Союз до 1984 года? “» И ни у кого, – ни у одного человека! – не возникло в памяти имя автора – Андрея Амальрика. Ответы жителей культурной столицы России были такие: «Это какое-нибудь жульё… Чубайсы всякие…», «Кто-то из политиков сказал, кто-то в верхах. Простому народу было нормально, хотя стояли в очередях», «Ассоциации?.. Не знаю, кто это сказал», «Ну, скорее всего оппозиция какая-нибудь. Из „Яблока“, кто там ещё были… Хакамада была, Немцов… Не помню уже. Давно это было».

Любопытствуя, насколько типичны такие ответы, я стал задавать тот же вопрос окружающим – людям, между прочим, достаточно образованным, которые, во всяком случае, не заподозрят Чубайса, Хакамаду, Немцова или кого-нибудь из партии «Яблоко» в причастности к фразе: «Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?» Увы, но и полученные мной ответы тоже были неутешительными.

Словом, «Никто не забыт и ничто не забыто» – всего лишь одна из красивых химер. Уже очень скоро, буквально со следующего поколения, забываются имена, бывшие почти легендарными, как и события, влиявшие на общественные умонастроения прошлых лет. А ведь я опрашивал не юнцов и даже не нынешних сорокалетних, но тех людей преклонных лет, при ком, тогда уже зрелых, как раз и появилось провидение Андрея Амальрика о судьбе Советского Союза.

Может, для более полного представления об атмосфере семидесятых годов есть смысл   напомнить о расправах над правозащитниками?

Того же Андрея Амальрика судили в ноябре 1970 года сразу за многое: и вообще за правозащитную деятельность, и за эссе с крамольным вопросом о том, просуществует ли Советский Союз до 1984 года, и за открытое общение с иностранцами. Всё это, по принятым в те годы статьям уголовного кодекса, обозначалось как «распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский общественный и государственный строй». Амальрик приговорён был к трём годам лагерей, а в день окончания срока ему по той же статье добавили  ещё три года лагерей, правда, после голодовки протеста они были заменены трехлетней ссылкой. (Примета отнюдь не либерализации, а некоторого одряхления режима). В июле 1976 года Амальрика вынудили покинуть СССР. В эмиграции он написал книгу воспоминаний «Записки диссидента». 12 ноября 1980 года погиб в Испании в автокатастрофе. (А не пиши, не пиши воспоминаний! И чтоб другим было неповадно предаваться разным воспоминаниям, «порочащим советский общественный и государственный строй»)…

По тем же испытанным статьям уголовного кодекса  в январе 1970 года был приговорён к трём годам заключения Илья Габай. В последнем слове он заявил: «Сознание своей невиновности, убежденность в своей правоте исключают для меня возможность просить о смягчении приговора».

Вскоре после освобождения он выбросился с балкона одиннадцатого этажа. Как сказано в некрологе, помещенном в самиздатовской «Хронике текущих событий»: «Можно только гадать о причине этой смерти».

Пётр Якир (если кто не помнит – сын «врага народа», командующего войсками Киевского военного округа Ионы Якира, расстрелянного в 1937 году), известная фигура в московском правозащитном движении, и его «подельник» Виктор Красин были арестованы в 1972 году. Впоследствии оба утверждали, что пошли на активное сотрудничество со следователями КГБ под угрозой применения «расстрельной» статьи «Измена родине». Они выдали многих правозащитников, указали, где спрятаны фотопленки самиздатовской литературы, при очных ставках уговаривали всех отказаться от противоборства с КГБ. На судебном процессе в Москве 27 августа – 1 сентября 1973 года Якир и Красин заявили, что раскаиваются в своей «антигосударственной деятельности, направлявшейся и финансировавшейся иностранными спецслужбами».  Хорошо помню, как по телевидению показывали выступления Якира и Красина на пресс-конференции, где они повторили свои «признания» в присутствии иностранных журналистов.

Якиру и Красину настолько смягчили приговор, что трехлетний срок лишения свободы был снижен до фактически отбытого одного года, в течение которого велось следствие, а ещё через год их освободили и от дальнейшего отбывания трёхлетней ссылки поблизости от Москвы. Как пишется в одной из статей, их поведение и публичное раскаяние «нанесли удар по репутации правозащитного движения и породили устойчивый скепсис по отношению к нему у значительной части советской общественности».

Увы, чтобы вспоминать обо всех этих людях, приходится теперь заглядывать в Интернет не только людям тогда ещё не жившим, но и тем из нас, при жизни которых происходили расправы над диссидентами.

В этом смысле лишь одно имя стоит, кажется, особняком, не требуя даже сейчас, спустя сорок лет после московского процесса 1972 года, специальных напоминаний: это Буковский. Однако помнится он, скорее, не сам по себе, а из-за последующего его обмена на генсека компартии Чили Луиса Корвалана, который тоже вряд ли был бы известен советскому человеку, если б не этот нашумевший обмен.

 И вдруг осознаёшь: можно сколько угодно приводить громкие имена и значимые события, а всё равно они, окрашивая ушедшую эпоху примерами безусловного мужества и самопожертвования, или, наоборот, оставляя тягостное впечатление от поведения тех, кто не устоял перед опытным коварством следователей, – всё равно эти случаи предстают как нечто исключительное среди миллионов тех, кто составляет население страны. Представить же себе по-настоящему атмосферу тех давних лет, не будучи их свидетелем, возможно именно при условии заурядности примера, массовости явления, когда нелепость происходящего стала привычной и уже воспринималась современниками как что-то совершенно естественное.

 Это происходило 26-го апреля 1973 году на открытом комсомольском собрании группы Д-41 декоративно-оформительского отделения Ленин-градского художественного училища имени В.А.Серова. Протокол приводится с некоторыми сокращениями, фамилии участников не изменены.

«ВСЕГО В ГРУППЕ – 9 членов ВЛКСМ, 5 человек несоюзной молодежи. ПРИСУТСТВОВАЛИ члены комитета ВЛКСМ Цуркан М. и Кириллова Н., члены КПСС Мабер Е.М., Чурсина Т.Н., Павлов А.А., Павлова Е.В., классный руководитель Маркелов А..З. Председатель собрания – Цуркан М., секретарь собрания – Черкезова И.

ПОВЕСТКА ДНЯ: Обсуждение поступка учащейся группы Д-41

Каменецкой Т.А., заявившей об отъезде из Советского Союза в государство Израиль.

СЛУШАЛИ: информацию секретаря комитета ВЛКСМ Цуркана М. о намерении учащейся группы Д-41 Каменецкой Тамары Абрамовны выехать из Советского Союза в государство Израиль.

Председательствующий на собрании Цуркан предлагает заслушать Каменецкую.

Каменецкая: Мою мать разыскал её двоюродный брат, который живёт в Израиле с 1917 года  /рождения 1914/. Я вместе со своей семьёй уезжаю к нему в Израиль. Я буду там учиться и работать художником.

Маркелов А.З.: Каковы мотивы вашего отъезда?

Каменецкая: Я не могу остаться без родителей.

Чурсина Т.Н.: Ваши родители поступают как предатели. Неужели у вас в душе нет борьбы?

Павлов А.А.: Советское государство вас воспитало, делало всё, чтобы вывести вас на дорогу, а вы его покидаете и предаёте. Вы об этом думали? Что вы там будете делать?

Каменецкая: Там есть комсомольская организация, и я буду участвовать в её работе.

Цуркан М.: Вам не приходила в голову мысль, что это приглашение подложно? Сионистские организации разыскивают специально родственников. Вы знаете об этом?

Каменецкая: Не знаю.

Чурсина Т.Н.: Вы из такой патриархальной еврейской семьи, что должны слепо исполнять волю родителей? Неужели вы не могли поговорить с родителями?

Каменецкая: Я не могу остаться без родителей, я должна ехать с ними.

Маркелов А.З.: Может быть, вы ничего не теряете? Ничто вас не связывает с Родиной?

Каменецкая: Мне одной было бы здесь плохо. У меня очень хорошие родители. Я не задумывалась над тем, теряю ли я здесь что-нибудь.

Цуркан М.: Значит, что вам прикажут, то вы и будете делать. А что если они прикажут убивать? Как ты там будешь жить?

Каменецкая: Там я не была, не знаю, что меня ждёт. /…/

Маркелов А.З.: Ответьте, что же вы теряете, уезжая из СССР?

Каменецкая: Останутся воспоминания, друзья. Но они не решают судьбу.

Маркелов А.З.: Чувство Родины у вас есть?

Каменецкая: Конечно, есть.

Маркелов А.З.: И вы легко расстаётесь с Родиной?

Каменецкая: Почему же легко? Но моё желание – быть всегда с родителями.

Маркелов А.З.: Художник вашей специальности может найти работу только в социалистическом обществе. Там вы не сможете работать.

Каменецкая: Я это учту.

Цуркан М.: Ты представляешь, как там обращаются с людьми, приехавшими из Советского Союза?

Каменецкая: Неплохо. Там же не убивают и не грабят.

Маркелов А.З.: Ты не думала над тем, что Израиль – сионистское государство, что ты должна будешь подчиниться его режиму?

Павлова Е.В.: Известно ли вам, что в Израиле переселенцев из СССР размещают на территориях, захваченных у арабских государств, что положение женщин там бесправно, что и для женщин там существует воинская повинность?

Каменецкая: Не знаю, я не думала об этом.

Мабер Е.М.: Если вы любите своих родителей, то могли бы уговорить их остаться. А так – это измена Родине.

Каменецкая не ответила.

Маркелов А.З.: Считаете ли вы, что что-то предаёте? У вас есть чувство внутренней обязанности?

Каменецкая: Есть.

Маркелов А.З.: Как вы относитесь к попрошайничеству Израиля у империалистических держав?

Каменецкая: Никак. Меня это не интересует.

ВЫСТУПЛЕНИЯ:

Чернышев: Чем ты будешь рассчитываться за всё сделанное для тебя Родиной, педагогами, товарищами? Такому человеку не место в комсомоле.

Высоцкая: /…/ Уехать – значит предать Родину. Я считаю, что ей не место в комсомоле.

Преснов: Я считаю, что из комсомола Каменецкую надо исключить.

Борисова: Я поддерживаю это предложение.

Черкезова: Мнение у нас единодушное – исключить из комсомола за измену Родине.

Цуркан М.: Поступок Каменецкой – предательский. Такого человека надо исключить из рядов комсомола.

ПОСТУПИЛО ПРЕДЛОЖЕНИЕ: Каменецкую Тамару Абрамовну исключить из рядов ВЛКСМ за измену Родине, комсомолу.

ПОСТАНОВИЛИ: Каменецкую Т.А. за измену Родине и комсомолу исключить из рядов ВЛКСМ (Принято единогласно).

ВЫСТУПЛЕНИЯ:

Маркелов А.З.: Я как художник совершенно точно заявляю, что вы никогда не станете настоящим художником. Искусство гуманистично. У вас нет качеств, необходимых художнику. Ваши черты – замкнутость, недоверие, нелюбовь к человеку – всё это антигуманистично. У вас нет жажды знаний, откровенности, честности, что так необходимо художнику. Я буду ставить вопрос об исключении вас из училища. Лично я с вами заниматься не буду.

Преснов: Мы не будем работать с ней вместе. Пусть уходит из училища.

Куприянов: Предлагаю ходатайствовать перед администрацией об исключении Каменецкой  из училища.

ПОСТАНОВИЛИ: Просить администрацию отчислить Каменецкую Т.А. из училища (Принято единогласно)».

 Вот… И все они были, как и мы все, не самыми плохими людьми.

Да и на собраниях в каких-нибудь иных учреждениях сидели тоже нормальные, в общем, люди. И они единогласно принимали решение об исключении кого-то из партии, о понижении в должности, а то и вовсе об увольнении с работы из-за того, что кто-то из их взрослых детей подал заявление в ОВИР на выезд из страны. При этом некоторые из голосовавших втайне даже сочувствовали пострадавшим, другие же, напротив, были искренними в своей непримиримой позиции…

Приблизительно в это же время, когда некую Каменецкую Т.А. исключали из ленинградского Серовского училища, побывал в этом городе уже упоминавшийся Юрий Нагибин. Свои впечатления он записывает в дневнике: «О Ленинграде говорить нечего: печаль, глухая провинция и красота золотых шпилей». (Уже затасканное от частого употребления, но ведь очень точное определение Ленинграда, данное в 70-е годы поэтом Львом Озеровым: «Великий город с областной судьбой»).

Размышления Владимира Соловьева о Ленинграде тех лет не только близки к высказываниям его старших коллег, но ещё и усиливаются ссылкой на Надежду Мандельштам: «Петербург – проклятый город…»

 

5.

 

Иной раз слова Владимира Соловьева заставляют несколько смутиться из-за ощущения какой-то своей вины перед ним. Возможно, он, автор, предполагает во мне, читателе, недостаточное внимание и сочувствие к его книге, и потому такая вот нервическая реакция: «Предупреждаю об этом заранее – кому скучно или у кого дети без присмотра, пусть расходятся на все четыре стороны, насильно не держим… вольному воля…». Но, честное слово, читать В.Соловьева совсем не скучно, зря он нас, читателей, в этом подозревает, да и дети наши давно повырастали… Так что не станем расходиться на все четыре стороны, а просто отнесемся к этой очередной, четырнадцатой главе именно так, как предлагается автором в заглавии: «Ещё один антракт».

Следующая глава посвящена разным страшным снам, одолевающим автора. Страшным даже в тот момент, когда он (пусть во сне, лишь во сне, а всё равно мороз по коже пробегает!) пытается соблазнить «какую-то упрямую блядь», а у неё оказываются «огромные торчащие зубы» и, ко всему, она больно сжимает рукой его гениталии. И только в самом конце главы автор обещает не замалчивать что-то гораздо более важное, чем подробно описанные сны. Речь, как намекает В.Соловьев, вновь идёт о каких-то встречах, которые он «никому и никогда не давал слова хранить в тайне».

Шестнадцатая глава начинается с тех же слов, отчего возрастает напряженность текста, хотя до поры – и, надо сказать, умело –  автор говорил лишь обиняками, давая понять, что впереди читателя ждут признания автора о неких загадочных встречах в течение трёх лет, что, в конце концов, уже не намёками, а впрямую досказано именно в этой главе: «Мой роман – автобиографический, в нём нельзя обойтись без КГБ, как не удалось обойтись без КГБ в жизни». И вновь – то ли уже забыл о своём недавнем предупреждении, то ли действительно считает, что грядущее его признание может ужаснуть, – Владимир Соловьев, чуть переиначив, повторяет спустя дюжину страниц: «Не читайте эту книгу на ночь и не давайте её малолетним детям и брюхатым женщинам. Первые могут стать заиками, вторые – выкинуть». Вероятно, здесь всего-навсего стёб, просто усмешка, ирония? Однако настойчивая повторяемость этого предупреждения выказывает серьёзность автора, тем более что на той же странице сказано уж точно не шутя: «Отдаю себе отчет в том, насколько опасные признания мне предстоит сейчас сделать».

Ужас, да? Голова идёт кругом! Он-то отдает себе отчет, а каково читателям, если автор тут же заверяет нас, что «ни разу ни на кого за всю жизнь не доносил», хотя всё чаще мелькает у него слово «КГБ», всегда обычно настораживающее любого человека с советским опытом жизни, а однажды даже такая фраза случилась: «КГБ – моё alterego». Но, с другой-то стороны, тут же произносится: «Пусть бы стукачи написали свои мемуары – было бы что почитать». Ведь тем самым Владимир Соловьев подаёт ясный знак, что он к ним – никаким боком. Но раз так и его всё равно продолжает что-то мучить – значит,  надо тогда приготавливаться к чему-то более жуткому. Неужели вот-вот мы станем свидетелями какого-нибудь такого поступка, который выглядит ещё непристойнее, чем стукачество?! А что может быть непристойнее? Ну, не просто доносил, а… а предал кого-то из очень близких ему людей, сознательно разгласил доверенную ему тайну, что повлекло за собой катастрофические последствия, возможно даже чьё-то самоубийство…

А он, между тем, всё нагнетает и нагнетает: «Пишу – и дрожу».

И – с новой строчки: «Дрожу – но, тем не менее, пишу!»

А что если… Нет, даже страшно додумывать!

И потому с похолодевшим сердцем воспринимаешь последующие строчки: «Я сделаю признания, которые принято прятать, хоронить, стыдливо таить про себя, опасаясь не только мстительной злобы КГБ, но и общественного мнения…». Ага, снова вот замаячило КГБ… А по отношению к себе Владимир Соловьев ожидает со стороны общественного мнения всяческой непорядочности, вспоминая, что и вокруг Пушкина, Чаадаева и Лермонтова общественное мнение тоже сплетало разные небылицы и подвергало клевете и травле. Что ж, это иногда бывает, что вспоминаются именно тебе приличествующие аналогии…

После всего прочитанного хочется согласиться с Владимиром Соловьевым, заявившим: «Было бы в высшей степени несправедливо, ежели бы я умер, не успев хотя бы частично осуществить свой замысел: дописать этот роман…». Успокаивает лишь то, что перед нами все-таки осуществленная книга Владимира Соловьева, и, следовательно, мы вот-вот узнаем, в чём дело, ведь, как он и надеялся, «ни КГБ, ни Бог, единственный, кто может соперничать с означенной организацией в могуществе», ему не помешали. Более того, в семнадцатой главе автора  посетило до того безмятежное настроение, что он, словно позабыв о постоянном страхе перед КГБ, о не отпускающем его чувстве, что «нагрянут и заберут незаконченную рукопись вместе с автором – не дадут закончить, поминай как звали», принялся неторопливо и улыбчиво подсчитывать, сколько же должно уйти шариковых стерженьков на то, чтоб написать этот его роман. Оказывается, всего двадцать, они по 8 копеек за штуку, так что материальные расходы обойдутся в 1 рубль 60 копеек. И, как всегда, к этой главе тоже предпосланы замечательные эпиграфы – Одоевского и Ренара. Первый из них советует прибавлять в чернильницу «хотя бы несколько капель собственной крови», а второй предостерегает от того, «чтобы хоть одна твоя слеза скатилась по острию пера и примешалась к чернилам» – иначе говоря, не проникайтесь, мол, к самому себе жалостью. Распространяются ли эти заповеди на тех, кто пишет не чернилами, а шариковой ручкой – вопрос, конечно, риторический. Гораздо важнее колебания автора: «А, может быть, бросить всё и оставить роман в чернильнице, пока не поздно?» Впрочем, здесь всего лишь видимость вопроса, ибо вслед за ним пишется еще с десяток глав – вплоть до тех пор, пока не будет закончена вся книга.

 Дойдя до 18-ой главы, наконец-то понимаешь, ради чего затеяны были предупреждения автора, и даже чувствуешь некоторое облегчение: слава Богу, никому человек вроде бы не напакостил, никого физически не искалечил, не лишил жизни, а только собирался с духом, чтобы предать гласности свои встречи с агентами КГБ, «ничего не перевирая и ничего не скрывая». И это уже само по себе вызывает уважение, ведь мало кто решался на обнародование подобных связей. Но стоило ли так продолжительно мучиться, если эти связи, судя по заверениям автора, были вполне невинными, и он «никого никогда не предавал»? Конечно, кто-то посчитает, что можно было бы отказаться от встреч с сотрудниками КГБ, да вот, к сожалению, человеку решимости не хватило… А что, многим ли её хватало? Только давайте-ка не из сегодняшнего времени рассуждать, а припомним те 70-е годы, когда и КГБ было всесильным, и мы были другими – не чета нам нынешним, которые не то чтобы перестали теперь совсем уж бояться (говорят, существует генетическая память), но всё-таки легче могут уклониться от встреч, описанных В.Соловьевым. Он-то, Соловьев, не сейчас пишет «Трёх евреев», а в те самые 70-е годы, когда, наверное, лишь единицы могли как-то увернуться от встреч с гэбэшниками, да и то – вряд ли. А Владимир Соловьев мучается, что не смог увильнуть. Ну и не смог! И что? Тряпичное, как он сам определил, малодушие? Но ведь себе мы и не такие слабости готовы прощать, не так ли? Мы – да, а он – нет. Значит, такая вот редкая и крайне обостренная совестливость… Не обладая, увы, этим качеством, хочется успокаивать Владимира Соловьева: может, не такой уж и грех совершен, чтобы так убиваться? Да вы же и сами, Владимир Исаакович, обращаясь к Господу, просите: «Отпусти мне грехи мои – я меньше виноват перед ними, чем они передо мной». Короче говоря, нужно ли так ажитироваться? (Откуда-то неожиданно выскочило это явно книжное, устаревшее словцо, а нынче, как сказано в словаре, оно приобрело ещё и шутливо-ироничный оттенок, но у меня вовсе не было намерения шутить сейчас и как-то иронизировать, а потому поправлюсь: нужно ли так переживать, раз ваши встречи с сотрудниками КГБ обернулись для них пустышкой? Хочется даже воскликнуть: если б нам всем грехи не больше этих!..)

 Переживая за автора, всё же успокаиваешься тем, что Владимир Соловьев обладает удивительной способностью отвлекаться от своего страха перед КГБ. Это свидетельствует не только об особенностях натуры, но и является признаком высокого профессионализма, когда при любых неблагоприятных обстоятельствах всё равно тянет на рассуждения сугубо литературного свойства или, в крайнем случае, хотя бы окололитературного. Так в 18-ой главе, упустив на какой-то момент из вида, что пишет он свой роман «под страхом обысков, преследований, тюрем», даже позабыв на время о намерении предать гласности свои отношения с сотрудниками КГБ, автор переключается на то, чтобы толково передать не только сюжет романа Франца Кафки «Замок», но и ярко поведать об унижениях, которым рядовые писатели, не обременённые административными должностями, подвергались в Домах творчества и в Лавке писателей. В.Соловьев уделяет место и такому признанию: «Я нетерпелив, вспыльчив и скор – быстро пишу, быстро ем, быстро ебусь». (То, что он быстро пишет – было уже понятно, раз вся книга создана за три месяца, и этому можно лишь позавидовать. Что быстро ест – никак не впечатляет. Ну а третье признание, в отличие от первого, вряд ли вызовет зависть). 

 С какой главы ни продолжить чтение книги В.Соловьева «Три еврея», почти обязательно встретишь очередной, – а то и внеочередной, – выпад против А.Кушнера. И всё чаще касается это не его поэзии, а каких-нибудь физических особенностей самого поэта. Не вышел он ростом? Что ж, В.Соловьев постарается изобразить сию примету как-нибудь поязвительнее: «Мы танцевали, Саша почти допрыгивал на высоких каблуках до танцевальной партнерши». (Остроумно, зримо, а уж до чего зло…)

К этой же главе относятся полторы страницы о неуёмной сексуальности коллеги М. (фамилия в книге приводится полностью, но не станем повторно называть её, чтоб дополнительно не рекламировать возможности М.), а также пара страниц о том, как у этого полового гиганта всё-таки увели жену, по причине чего брошенный муж учинил перед друзьями инсценировку самоубийства. Всё это довольно любопытно читать, как и всякие хорошо изложенные сплетни, да только вновь и вновь удивляешься: до того ли вам было, Владимир Исаакович, чтобы тратить на подобную чепуху столько времени, когда в любую минуту ждёшь вторжения КГБ с обыском. Ведь отберут, как пить дать отберут вашу рукопись! Так и не успеете поведать о главном!

Возможно, он, наконец, и сам об этом вспомнил, потому что спустя ещё несколько страниц всё же приступил к самому важному и давно нам обещанному – к рассказу о встречах с представителями КГБ, которые терпеливо тратили своё драгоценное время на то, чтобы склонить В.Соловьёва к сотрудничеству. Тут лишь единственное разногласие с утверждением Владимира Исааковича: иной раз кажется, что не он страшится кагэбэшников, а его преследователи-вербовщики робеют перед ним. И уже не они его отчитывают, а он их – Юрия Ивановича Ветрова и сменившего его (из-за невозможности сладить с В.Соловьевым) более умного Бориса Павловича Чудинова. И пусть не всегда прямой речью передаёт В.Соловьев разговоры с ними, но его резкость и без того впечатляет: «А о Марамзине я заговорил сам – мол, дурно всё-таки вы работаете...». И поучает этих недотеп, что своими недальновидными действиями они лишь дают пищу враждебным радиоголосам. А когда Ю.И.Ветров довольно робко замечает В.И.Соловьеву, что тот не регулярно соглашается на встречи, пренебрегает общением, В.Соловьев совсем уж не сдерживается. Не передать всего, что наговорил несчастному кагэбэшнику Владимир Соловьев (в этом легко убедиться, обратившись к концу 20-ой главы), но хотя бы упомянем несколько обидных слов, адресованных Юрию Ивановичу Ветрову, – пусть и не вслух произнесенных, но кто же упрекнёт В.Соловьева, что не вслух? А уничижительные эти слова такие: «Кретин Иванович», «Дебил Иванович», «Куриные мозги».

Вообще-то дерзить сотрудникам КГБ В.Соловьев стал ещё девятнадцатилетним студентом, при первых же встречах с вербовщиками. Один из них был лейтенантом, другой представился полковником. Видимо, так у них было принято, – а может, и сейчас так, – что при первом же знакомстве с вербуемым они называют не только свои имена-отчества, но и звания, пусть в одном случае и незавидное, зато в другом столь высокое, что даже удивительно, как безоглядно тратились кадры на вербовку какого-то юнца. Остается лишь допустить, что тот, кто представился полковником, просто-напросто блефовал, хотел показать студенту всю серьезность их встречи. Так или иначе, а дерзил В.Соловьев сразу обоим – и лейтенанту, и полковнику: «Я стал кричать им о своей занятости, предложил им вместо меня сдавать экзамены и работать в газете «Смена», а я на их место». А вот его, В.Соловьева, прямая речь, что предполагает уже не просто верную передачу смысла, но буквальную дословность сказанного: «– Пишите за меня статьи – сможете? – сдавайте за меня экзамены; спите с моими бабами, а я с вашими: какие они у вас, а? Я буду вашу работу делать, а вы мою, идёт? Справитесь?»

Какой, однако, кураж! На подобное не отважились бы в те годы даже самые отъявленные грубияны из диссидентов. А особенно впечатляет замах девятнадцатилетнего юноши 60-х годов насчёт того, чтоб поменяться «бабами». Куда бы ещё ни шло предложить это лейтенанту… Но полковнику?!

После таких сцен испытываешь сочувствие уже не столько к громовержцу В.Соловьеву, сколько к тем двоим. Как-то даже жаль становится безответных сотрудников КГБ, которых чуть ли не каждый обидеть может, – во всяком случае, он, Соловьёв – может. Так и видишь (вот она, сила художественного слова Владимира Соловьева!), как отступили поверженные вербовщики: «…я отправился домой по одной стороне улицы, они – по другой». В общем, понуро отправились восвояси на шесть лет, в течение которых, как пишет В.Соловьев, они больше его не беспокоили. Похоже, не могли забыть той смелой отповеди и головомойки, которую им устроил В.Соловьев, будучи ещё студентом.

Не мудрено, что человек такого характера стал в возрасте чуть за двадцать завлитом известного в Ленинграде Театра юного зрителя. Найдётся ли хотя бы ещё один пример столь успешной карьеры беспартийного еврея в шестидесятые годы? (Есть, тем не менее, случай, близкий этому своей исключительностью. Когда кандидатская диссертация имярек ушла в Высшую аттестационную комиссию на утверждение, нашлись недруги, написавшие «донос тогдашнему секретарю ЦК КПСС Демичеву», – мол, автор ссылается в своей диссертации на запретные имена. Из ЦК пошло указание ВАКу «проконтролировать прохождение» этой диссертации. Казалось бы, всё, конец. Ан нет: в ВАКе почему-то расценили так, что, дескать, предлагается рассмотреть диссертацию немедля и утвердить её. Потому в неимоверно короткий срок («через два месяца после защиты – случай редчайший», как удивляется сам В.Соловьев) вопрос для диссертанта решился положительно. И это второй пример необыкновенной удачливости, правда, относящийся всё к тому же Владимиру Соловьеву. Если же что-то удивляет – так это необычайная осведомленность Соловьева, которому доподлинно известно: злобная анонимка  была трехстраничной и адресовалась не кому-нибудь, а лично секретарю ЦК Демичеву. Неужели от самого Демичева это стало известно?!)

Между тем, молодой завлит ещё и позволил себе всерьёз конфликтовать «по художественным вопросам, да и по человеческим» с самим главным режиссером театра! Вот кагэбэшники, по-видимому, и решили воспользоваться этими разногласиями, чтобы вновь побеспокоить не дававшегося им В.Соловьёва. Однако и на этот раз вышла у них промашка, ибо для дискредитации неугодного властям режиссера эти недалёкие сотрудники госбезопасности (везёт же ему на бестолочь!) стали задавать В.Соловьёву до того глупые, прямо-таки нелепые вопросы, которые могли бы вывести из себя кого угодно. Но повзрослевший к этому времени и набравшийся житейского опыта уже не студент, а заведующий литературной частью театра В.Соловьёв, не впал в прежнее неистовство, а хитро обвёл вокруг пальца кагэбэшных тупиц, впаривая им в ответ что-то не по сути их вопросов, а «о творческой манере театра, об эстетической специфике детского театра», и т.п. Он до того заморочил бедных офицеров в гражданских костюмах, что его «интервьюеры засыпали на глазах».

Как вспоминает В.Соловьёв, «Расстались мы вежливо, они – недоумевая, я – торжествуя».

 В 1972 году, в связи с предстоящей десятидневной туристической поездкой в Швецию и Финляндию, пришлось В.Соловьёву согласиться на несколько новых контактов с сотрудниками КГБ. Встречи проходили  в холле гостиниц «Нева» и «Октябрьская», на квартире у вербуемого, потом на явочной квартире и в какой-то комнатке страхового агента.

Надо было не соглашаться на эти контакты? Но ведь тогда, помимо прочих возможных неприятностей, не состоялась бы такая заманчивая поездка в капиталистические страны, тем более что собирался вдвоём с женой ехать, а это уже само по себе было счастливой редкостью, исключением из правил, ведь в те суровые времена жена должна была оставаться на родине в качестве заложницы. (Возможно, эту роль исполнял тогда малолетний сын Жека, что было достаточной гарантией: в отдалении от него родители не попросят политического убежища в Швеции).

И вот при встрече кагэбэшник деликатно намекает Владимиру Соловьёву, уже члену Союза писателей, уважаемому литературному критику: «…ну, знаете, поглядеть там… ну, сами понимаете…». А он делает вид, что не улавливает, о чём его просят, очень уж охота подразнить сотрудника КГБ, пусть, мол, повнятнее выразит своё предложение, «тренирует ленивые, немощные свои мозги». А когда выведенный из себя вербовщик так прямо и предложил внимательнее примечать, кто как будет в их тургруппе вести себя за границей и записывать это – тут уж В.Соловьёв не выдержал и дал волю своему гневу. Вот она, его прямая речь, чуточку сокращенная, но без утайки главного в этой отповеди:

 «– Знаете, я могу не ехать, обойдусь /…/. Платить 1000 рублей за две путёвки – и ещё работать: увольте!»

Вновь, как и в прежних случаях с лейтенантом и полковником, проникаешься некоторым сочувствием к безответности вербовщика, который вроде бы только тем и озабочен, чтоб как-то умаслить вербуемого и ненароком не раздражить его.

Конечно, ведёт себя В.Соловьёв с этими типами на редкость независимо и достойно, а потому в который раз задаёшься вопросом: почто же такое уничижение, наговор на самого себя, что будто ему не хватало твёрдости в общении с кагэбэшниками?  Вот ведь даже и такое высказывается автором «Трёх евреев»: «Эта книга о страхе и написана она Страхом – Владимиром Исааковичем Страхом». И хочется уже возразить: побольше бы таких Страхов, которые рискуют не только отказать вербовщикам, но ещё и осмеливаются хамить «людям в штатском», когда те находятся при исполнении своих служебных обязанностей. Так в чем же вина В.Соловьёва, который всё наводит и наводит на себя напраслину такой испепеляющей силы, что и не знаешь, чего ещё ожидать от него… И тут почему-то вспомнилось одно известное восклицание из сказки Михаила Евграфовича Салтыкова-Щедрина: «…добрые люди кровопролитиев от него ждали, а он чижика съел». Если же не прибегать к аллегориям и не ссылаться на классиков, то выразимся в том конкретном смысле и без обиняков, что были мы изрядно напуганы предстоящими откровениями В.Соловьева по поводу каких-то мерзких с его стороны поступков и, может быть, даже страшных преступлений, вплоть до тех самых «кровопролитиев», а оно-то, оказалось, всего-то вон чего… Лишь понапрасну и себя уничижал, и читателя насторожил зря, оттого-то и его, читателя, разочарование.

А между тем, он, В.Соловьев, всё продолжает и продолжает беспричинно мучаться своими мнимыми грехами, хотя настоящие-то грешники – они рядом, в той самой тургруппе, побывавшей в 1972 году в Швеции и Финляндии на зависть всем непоехавшим.

«Стукачей среди нас было множество, – прозорливо замечает В.Соловьёв, – и я сразу признал человека, которому было поручено персонально за нами с Леной следить». (Лена Клепикова – жена Владимира Соловьёва).

Завидный, надо сказать, талант: без чьей-либо подсказки сразу же определить, кто приставлен к тебе в качестве стукача.

Так в книге Владимира Соловьёва появляется новый невыдуманный герой –В., фамилия которого названа полностью.

 

6.

 

Итак, среди счастливчиков турпоездки в Швецию и Финляндию в 1972 году, – а в те годы каждый, кого пустили съездить на Запад, ощущал себя любимцем фортуны, – были молодые писатели из Ленинграда: В.Соловьёв (с женой Е.Клепиковой, литсотрудницей журнала «Аврора») и тот самый  В. (в дальнейшем, у нас, в отличие от Соловьева, не приводится полная его фамилия), которого немедленно вычислил как стукача автор тогда еще не написанных «Трёх евреев». Вот только как-то странно повёл себя этот  В. – то ли в жизни странно, то ли в книге Соловьева. Явно пренебрегая возложенной на него «органами» ответственной и почетной обязанностью соглядатая, молодой литератор (опустим кавычки, ведь действительно молодой, ему не было тогда и тридцати) повёл себя довольно легкомысленно для стукача, но вполне объяснимо и для своего возраста, и для человека, лишенного в родной стране многих соблазнов, а теперь дорвавшимся до них.

Со слов В.Соловьёва получается так, что горе-стукач В. бросил своих подопечных на произвол судьбы и, пустившись во все тяжкие, ринулся на поиски разного капиталистического непотребства, а, попросту говоря – бесплатных порножурнальчиков, чего в те годы не сыскать было на родине. (На более привлекательные солидные издания такой же тематики и даже на кружку пива или бутылочку непривычной нам тогда, но вожделенной кока-колы жаль было тратить очень скудную валюту, по себе помню). И, как бы ни относиться к человеку, который, как ты уверен, приставлен к тебе стукачом, всё же не стоило бы его попрекать тем, что в этой Швеции «всё ему так нравилось – витрины, тряпки, улыбки…». Что ж тут такого предосудительного, если жил В. в стране с безликими и скудными витринами, а так называемые «тряпки» – импортные джинсы, к примеру, – бывали мечтой. А ещё и приветливые улыбки встречных шведок несказанно удивляли, тут же непроизвольно вызывая твою ответную улыбку. За эти десять дней ты столько наулыбался чужим незнакомым людям, что даже лицевые мышцы устали. И теперь, за границей, уже казалось странным, что мы, соотечественники, почему-то ходим у себя дома почти всегда с нахмуренным, угрюмым выражением. Говорят, правда, что у них, у иностранцев, сплошь деланные, притворные, фальшивые улыбки… Ну и пусть, и пусть фальшивые, даже если это действительно так – всё равно до чего же радостно становится на душе, когда постоянно обмениваешься улыбками. Особенно с женщинами, которые вроде бы так обещающе тебе улыбаются, что тут же хочется последовать за ними… (Это давнее ощущение от первой поездки в капстрану теперь и самому вспомнилось до того остро, что понимаешь, как должен был распалиться тогда в Швеции молодой литератор В.).

Словом, вряд ли заслуживает порицания и сарказма поведение В., которое Соловьёв описывает так:

«Однажды, в три часа ночи, на какой-то пустынной стокгольмской улочке я застал его за необычным занятием: наклонившись вперёд, с красным от возбуждения лицом, он стоял около автомата и то заговорщически и молитвенно что-то ему шептал, то остервенело его тряс.

– Что ты делаешь? – закричал я ему, испугавшись, не помешался ли он.

– Презервативы пытаюсь достать – вдруг с усиками?!»

Тут следует объясниться, ибо только люди достаточно преклонного возраста помнят качество и вид отечественных презервативов. Для не заставших эти произведения Баковского завода резиновых изделий приведём некоторые подробности. Завод на всю страну был один, и, как сообщается в источниках, заслуживающих доверия, производительность этого предприятия была такой, что на каждого советского мужчину приходилось по три презерватива в год. Из чего следует, что эти изделия часто бывали дефицитом, несмотря на то, что при их употреблении значительно притуплялись ощущения, потому что отечественные презервативы являли собой грубую плотную резину, с резиновым же запахом, что отвращало даже самых неприхотливых – как мужчин, так и женщин. А эти, иностранные – вдруг они действительно «с усиками» или с иной какой-нибудь затейливостью, нам не знакомой?

Короче говоря, что ж высмеивать молодого мужчину, которому хотелось бы познать более изысканные презервативы, чем изделия Баковского завода, чьим истинным призванием, скорее всего, были калоши и резиновые маски для противогазов. А то, что автомат с желанными презервативами  В. «остервенело тряс» – так это же понятно: истратить безрезультатно сколько-то шведских крон, когда каждая из них наперечёт! Да мы и у себя дома, если автомат с газированной водой нагло и безответно проглатывал мелкую отечественную монетку – разве не возмущались мы, не барабанили кулаком по железному телу прохиндея, не трясли его остервенело?

Между прочим, возникает тут и некоторое недоумение: а что делал сам В.Соловьёв в три часа ночи на той же стокгольмской улочке? Неужели изучал архитектуру зданий? Или совсем уж несусветное допустить: увидев, что В. не следит за ним, явно манкируя своими обязанностями, В.Соловьев решил сам понаблюдать за поведением коллеги, хотя и не был на это уполномочен? Или… или был? Но нет, глупости, конечно. Впервые попав за границу, – давайте припомним! – разве не гуляли мы ночами по улицам капиталистических городов просто по той не понятной сегодня причине, что никак было не избавиться от мысли: а не последний ли раз в твоей жизни такое везение?

А то, что В.Соловьев насмешничает, язвительно описывая, как В. «срывал со стен афиши секс-клуба, украл в магазине журнальчик с нимфеточками, долго торговался в другом магазине, пытаясь купить искусственный пенис на батареечном питании»… Возможно, реакция В.Соловьева указывает лишь на то, что сам он был идеологически и нравственно устойчивее, чем В., хотя трудно поверить, что и ему тоже не была в диковинку и не вызывала определенный интерес такая развратная сторона капиталистической жизни, как презервативы «с усиками», предположительно или даже наверняка обостряющие удовольствие, и, тем более, «искусственный пенис на батареечном питании».

И вновь хотелось заметить В.Соловьеву: ведь для того, чтобы стать свидетелем поведения В., надо было сопровождать его по вышеозначенным улицам и злачным секс-шопам или хотя бы издали, но постоянно наблюдать за действиями коллеги, на что должна была ещё согласиться тратить своё время Лена Клепикова, жена В.Соловьева. Нет, скорее всего, тут следует вспомнить, что автор романа (допустим, что это роман) имеет право навоображать всё что угодно, вовсе не будучи очевидцем. Правда, сам характер авторских домыслов иногда говорит больше об авторе, чем о его герое…

Впрочем, тут же, словно развенчивая моё минутное допущение, что перед нами действительно роман, В.Соловьев восклицает: «Мог ли я догадываться...». Но позвольте! Если вы автор романа, то просто обязаны знать, а не догадываться. Если же это документ, где ничего не придумано, как нередко заверяет В.Соловьев, то для того, чтоб не домысливать, а видеть воочию, в каких магазинах и как ведёт себя В., нужно было ни на шаг не отходить от него. Так кто же и за кем должен был «персонально следить»? Но так как В.Соловьев, понятно, вне подозрений, то остаётся допустить, что кое-что им всё же нафантазировано, как говорится, ради красного словца. Однако уже не узнать – что именно и насколько. Тем более что в этой же главе, описывающей поведение В. среди капиталистических соблазнов, вдруг натыкаешься на заявление В.Соловьева: «И пишу я сейчас не роман, а веду репортаж…», – добавляя тут же патетически, что это «репортаж с петлей на шее». Вероятно, о петле на шее сказано потому, что наряду с рассказом о В. вспомнилось, как накануне турпоездки  ему пришлось добавочно общаться с сотрудниками КГБ, которые выспрашивали его обо всех участниках будущей поездки на предмет того, не склонен ли кто-то из них попросить политического убежища в Швеции. Соловьев ответствовал, что вряд ли, хотя ручаться за всех не может: чужая душа – потёмки. И ведь это действительно так – потёмки! Трудно только понять, относится ли к репортажу, то есть к точному сообщению, к объективной информации, а не к авторским домыслам, рассказ о поведении В. в Швеции и о том, что случилось после.  Так что пора, видимо, уже окончательно смириться с невозможностью определения жанра. Ну, это бы ладно…

А как вот отнестись к таким строчкам: «О том, что Валера В. стукач и провокатор, подтвердил мне сотрудник Комитета государственной безопасности Борис Павлович Чудинов…» (В более поздней книге «Записки скорпиона» приводится и такое высказывание кагэбиста: «…пару раз говорил, что, когда они придут к власти на смену дряхлеющему Политбюро, все будет иначе…» Перед кем это можно было так открываться в семидесятые годы?!). Словно бы предчувствуя возможное читательское недоумение, В.Соловьев поясняет, что столь опрометчивую откровенность кагэбэшника, как и многое в поступках его коллег по щиту и мечу, можно объяснить их глупостью. И вообще: «откуда в этой организации взяться талантливым людям?»

На это хочется лишь заметить, что их, бесталанных, вряд ли там больше, чем во всех иных сферах человеческой деятельности, и уж во всяком случае, должно же хватать понимания даже при всей бесталанности, что как же так можно довериться чужому, не их человеку, чтобы разболтать фамилию тайного осведомителя. Разве не приравнивается это в их конторе к предательству?

А ещё тот же офицер КГБ настолько проникся доверием к не поддающемуся вербовке Владимиру Соловьеву, что в их разговоре «искренне жалуется на тот чудовищный бардак, который творится в их организации». Куда бы ещё ни шло это перестроечным расхлябанным временам, однако представить себе подобную откровенность комитетчика с посторонним, по сути, человеком в семидесятые годы… Но нет, не будем хотя бы сейчас уподобляться тем, кому в прошлые годы чуть ли не в каждом мерещился стукач, о чём не раз вспоминает и Владимир Соловьёв.

А ещё он вспоминает о том, что кагэбэшники в беседах с ним «Спрашивали о многих, в разное время о разных. О Саше – ни разу». И вроде бы ничего такого не сказано, никаких определённых намёков по поводу А.Кушнера, но, как известно, осадок-то остаётся…

 Что ж это я, однако, всё о Кушнере да о Кушнере, с которым не только не был лично знаком, но и к стихам его отношусь вполне нейтрально, то есть не считаю себя ни поклонником, ни противником этого известного питерского поэта. Но как же обойти его стороной, если В. Соловьев возвращается  к разговору о нём чуть ли не в каждой главе? И это – вновь припомним –несмотря на постоянное чувство, что кагэбэшники «нагрянут и заберут незаконченную рукопись вместе с автором…». Если перелистать состоявшуюся книгу В.Соловьева, то под конец он приводит и адресованное ему в Москву письмо жены, Елены Клепиковой, где она советует мужу забыть об Александре Кушнере, как и вообще о поколении «рождения 37 года и вокруг» «ввиду их ложной левизны, видимой добропорядочности (?) и бойцовских инстинктов». Но Соловьев, судя по Предисловию к «Трём евреям», написанном спустя четверть века после самой книги, так и не внял совету жены, по крайней мере – насчёт Александра Кушнера. Ну не смог – и всё тут!

 Теперь, задним числом, можно признаться, что если бы не десяток страниц, касающихся молодого тогда писателя В., не появился бы и этот мой текст. Что же так задело меня, если я никогда не был знаком с автором  книги «Три еврея» В.Соловьевым, а наше знакомство с В. в начале восьмидесятых годов было шапочным? Другими словами: что для меня тот писатель, что этот – в любом случае, никакой, так сказать, приверженности кому-то из них. В самой же книге «Три еврея» какие-то места нравились, некоторые суждения вызывали удивление или несогласие, но ничто из этого, включая и отношение В.Соловьева к А.Кушнеру, не склоняло к желанию письменного отклика. И лишь те страницы, в которых рассказывается о турпоездке и о случившемся на родной таможне – только эти немногие страницы никак не отпускали меня, сидели занозой. И дело было не в том, что произошло с В. на советской таможне – экая для нас невидаль, как там глумились над соотечественниками, – а в том, каковы комментарии. В.Соловьева в отношении В.

Вспоминаются садистские, изуверские, унижающие нас обыски на родной таможне, когда возвращались в те годы из турпоездок… Какое же может быть несогласие со следующими словами автора: «…всё равно, кого бьют, кого мучают, кого истязают – невинную овечку или гнусного стукача: обоим больно. И обоих – бесконечно жаль». Мы уже знаем от В.Соловьева, кто среди них стукач, а значит, авторское сочувствие распространяется и на В. Да, но как тогда эти верные слова сочетать с произнесенным теми же устами: «Любишь кататься – люби и саночки возить!» А затем и вовсе со злорадной издёвкой, описывая, как В. увели в отдельное помещение для обыска: «Представляю себе, как он юлил… мол, я свой, то есть ваш, помилуйте, за что, ах, больно, я больше не буду, позвоните в КГБ, в Ленинград – я свой, я ихний, я ваш, я следил, спросите у Соловьёвых, они видели, как я за ними следил, я работал, ах, больно, больно же, не бейте, ну, за что, за что, за что? И плакал, и плакал…».

Тут какая-то нестыковка бросается в глаза, и речь теперь вовсе не о жанре книги В.Соловьева, а о логической несообразности: разве станет так уж убиваться, так лебезить перед таможенниками человек, находящийся под защитой КГБ? Ведь его, в отличие от других, не коснутся санкции, о которых – в принципе,  верно – пишет В.Соловьев: в таможне составят «акт о провозе порнографии, копии акта разошлют в Союз писателей, в ленинградское отделение КГБ, в Литературный институт, где Валера учился, и в парторганизацию, где он состоял…». Не только В.Соловьев, но и все мы, советские граждане 70-х годов, могли догадываться, какие последуют организационные выводы: человека попрут из партии, исключат из Союза писателей, а книги его – из издательских планов. Имя же внесут в некие «черные списки» на будущее – словом, уничтожат как писателя. Но ведь сам В. прекрасно должен был знать, что всего этого не будет: конечно же, КГБ легко простит своему верному помощнику такую шалость, как порнографические журнальчики. Ещё и вместе с В. полюбопытствуют во время очередной плановой встречи на конспиративной квартире – конечно, лишь в порядке изучения вероятного противника, – как же она теперь выглядит, эта безобразная капиталистическая порнография. Но если В. действительно вёл себя так, как описывает Соловьев (после обыска вернулся в общий зал «побитый, как собака») – значит… значит, он вряд ли был тогда стукачом.

 Да какая, в общем-то, разница: был он уже тогда стукачом, ещё не был… Важно, что он стал им, пусть и спустя какое-то время. Стал, чтоб не исключили из Союза писателей, вообще – из писателей…

Помнится, мы все, его коллеги, узнали о том, что он стукач, в 1991 году из нашей ленинградской писательской газеты «Литератор», опубликовавшей ответ В. на главу из книги В.Соловьева,  которая появилась за месяц до этого в московском журнале «Искусство кино».

Сейчас, по прошествии двадцати лет, кажется удивительным, что никак не восстановить в памяти – хотя бы приблизительно – свою и моих коллег реакцию на то, что, казалось бы, должно было всех нас взбудоражить. Ну, хорошо, пусть мы не обратили внимания на журнал «Искусство кино» (хотя кто-то ведь из литкритиков наверняка был либо его подписчиком, либо регулярно просматривал его), но ведь мы все читали тогда в «Литераторе» признание В. о том, что он действительно был стукачом. И что же? Как это мы тогда восприняли? А вот не вспомнить – ни своей реакции, ни чьей-то ещё. В чём же дело? Чем мы тогда были заняты? Эйфория от перестройки уже давно прошла, ощущалось приближение катастрофы, распада… Или это сейчас так кажется, а на самом-то деле никакого предчувствия не было, а просто трудно было жить-выживать… А может, дело в том, что мы всегда знали, как много вокруг стукачей, и оттого, когда выявился один из них среди многих не названных  – это не стало таким уж событием и быстро забылось?

Вон сколько недоуменных вопросов… И вдруг вспомнилось, что В. отвечал не просто Соловьеву, а – «майору» Соловьеву. Пусть и не совсем отчетливо, смутно, но вроде бы стало припоминаться, почему – «майору»: дескать, ты обвиняешь меня в стукачестве, и я признаюсь в этом, но ведь ты сам… Нет, в памяти всё же не восстанавливались подробности. Словом, захотелось взглянуть на первоисточник. Однако, живя в Германии, где же достать тот экземпляр питерского «Литератора», в котором появился ответ В.? Где вообще могла сохраниться эта газета небольшого формата, кроме питерской Публичной библиотеки?

И вновь, как уже не раз бывало, Кто-то (помните? «Кто-то» – с заглавной буквы) стал помогать, вдруг разместив в Интернете такое вот объявление о продаже: «Практически полная подписка газеты «Литератор», издававшейся во время перестройки в Ленинграде-Петербурге. Отсутствуют номера 2 (ноябрь 89г.) и 7 (январь 90г.)… В газете отражена эпоха, в которой боролись демократы с консерваторами, а победили рэкетиры с кооператорами… Цену поставил очень высокую, но обсуждаемую – если вы объясните мне, почему я должен буду сделать вам скидку. Цена: 10.000 рублей».

(Не удержаться от пояснения: как и всё здесь написанное, данное объявление – тоже не выдумка, не плод авторской фантазии, в чём легко убедиться, прибегнув к поисковой системе Интернета).

Итак, немного порассуждаем. Если цена названа в рублях – значит, владелец почти всех номеров «Литератора» живёт в России, – скорее всего, в Питере. Ну и что же я ему скажу? Что меня всего-навсего интересует лишь тот номер газеты, в котором напечатан ответ В. «майору» Соловьеву, и потому, дескать, мне не с руки платить 10 тысяч рублей, то есть приблизительно 250 евро? «Ну и не плати! – ответит он, – но и я не собираюсь потрошить целостную подписку!». И ведь будет прав.

А решим-ка так: если вдруг не окажется в питерской Публичке этой газеты – вот тогда и попробуем о чем-то сговориться с интернетовским адресатом. И моим доводом будет то, что там, где не хватает двух номеров газеты, не страшно, если не досчитается ещё один. И я готов предложить… Сколько же я готов?

Хотя стоп! Есть же совсем простой вариант: владелец газеты сканирует интересующую меня страницу (там, кажется, действительно всего одна, ну пусть даже две газетных полосы) и пересылает мне за определённое, как говорится, вознаграждение… Да, но какой же это номер газеты? Ведь сам продавец вряд ли станет заниматься поисками… А к тому же меня вовсе не привлекает необходимость объяснять причину своего интереса. Как же быть? 

Но к этому предстояло вернуться лишь после возможной неудачи в Публичке.

 

7.

 

До обычной, плановой поездки в Питер, которую предстояло теперь совместить с посещением Публичной библиотеки, оставалось совсем немного времени, а я всё никак не мог дочитать «Трёх евреев». После страниц, описывающих обыск В. на таможне, куда-то подевался прежний интерес к этой книге. Я уже не читал её, а перелистывал, обращая внимание на любопытные рассуждения о стихах Иосифа Бродского, которые «были для И.Б. уходом от одиночества и небытия», что, впрочем, наверняка свойственно каждому настоящему поэту. Понравилось и утверждение, что поэзия Бродского – это вызов Небесам, а не властям… Да мало ли что ещё нравилось в талантливо написанной книге Соловьева. Только вот… Только всё меньше и меньше нравилось, как выглядит при этом сам автор. Может быть, именно поэтому, узнав о существовании многих других его книг, я обратил внимание не столько на название одной из них – «Мой двойник Владимир Соловьев», – сколько на подзаголовок: «Подлые рассказы». И почему-то почти с готовностью поверил заранее, что они действительно в чем-то могут быть подлыми. А вместе с тем, конечно, заинтересовали некоторые названия рассказов: «Дефлорация» (многими уже забытое понятие – речь о лишении девственности), «Лопнувший кондом» (в наше время между ребятами говорили «гондон»), «Преждевременная эякуляция» (в молодые годы мы и слова такого не знали – «эякуляция»). В Интернете можно было прочесть об этой книге, что автор «попытался по-своему препарировать вечный предмет любви. В результате появились „Подлые рассказы“, способные шокировать своей беспредельной откровенностью…». Трудно представить себе, что же такого можно ещё написать, чтобы это выглядело беспредельнее, чем достаточно распространенная откровенность в современной литературе… Но ведь тем любопытнее взглянуть на это у В.Соловьева.

При скудных нынешних тиражах, да с таким заманчивым для покупателя подзаголовком как «Подлые рассказы», а ещё учитывая, что с момента издания прошло несколько лет, – трудно было надеяться, что где-нибудь в Германии, куда из России наверняка доходят лишь единичные экземпляры, можно отыскать эту книгу. Тем не менее, она нашлась, и помог на этот раз не мистический «Кто-то», а, учитывая мой интерес к автору «Трёх евреев», заказала её в русском книжном магазине Берлина собственная жена. (Подарок, между прочим, не из дешевых: 18 евро 90 центов, не считая пересылки!).

На обложке были изображены со спины двое абсолютно одинаковых мужчин в одинаковых длиннополых пальто и в шляпах, что, видимо, должно было подтверждать название книги «Мой двойник Владимир Соловьев». Каждый из этих типов – ни дать ни взять близнецы – заложил руки за спину, оба повернулись невидимыми нам лицами к совершенно голой женщине, которая тоже была в шляпе и походила на некий фантом, превышающий своими размерами тех двух интеллигентов (ну да, интеллигентов, раз они в шляпах). Столь откровенно нагие и очаровательно укрупнённые прелести женщины на обложке книги наверняка могли привлечь внимание дополнительных покупателей.

О том, что мужчины на обложке суть оба Владимиры Соловьевы (один из них – настоящий, а второй – его двойник), подтверждалось и «Постскриптумом», которым открывается эта книга и который на самом-то деле является вовсе не «пост…», а как раз предисловием, что уже само по себе как бы подготавливает читателя к заявленным парадоксам. А они в том, что, согласно авторскому объяснению, «моё „я“ – это, по сути, „он“», хотя «“он“ – иногда немного я», то есть «не только „я“, но и я», однако «“я“ не равно я». В общем, по В.Соловьеву, «Кто любит кроссворды, тому в самый раз: рассказы-кроссворды». (Помнится, герой Аркадия Райкина это смешнее произносил: «кроксворды»).

Чувствовалось, что при чтении книги надо будет то и дело уяснять для себя «множество отличий между „мной“ и мной» ввиду того, что он, Владимир Соловьев, «двойник самому себе, двойник самого себя», а описанные в книге поступки, как сообщает автор «Подлых рассказов», «совершил не теперешний „ты“, но тот „ты“, который жил в те далёкие времена». А если, мол, кого-то и обидел из живых или мёртвых, то «Мне остается только извиниться перед прототипами за свои измышления». Звучит очень мило, да только подобные извинения вряд ли устроят живых прототипов, ну а мёртвым, как давно известно, не больно, так что и извиняться нечего… Однако, до чего же это удобно: будучи во всём Владимиром Исааковичем Соловьевым – с идентичными паспортными данными, от года рождения и ленинградской прописки до национальности, с вовсе не условной женой Леной Клепиковой, сотрудницей действительно существовавшего журнала «Аврора», с подтвержденным в разных книгах одним и тем же сыном Жекой, с членством в Союзе писателей и во Всероссийском театральном обществе, с его симпатиями, а чаще антипатиями к невыдуманным братьям-писателям, отношениями с КГБ, действительным отъездом сначала в Москву, где было создано диссидентствующее частное информационное агентство «Соловьев–Клепикова-пресс», а затем с эмиграцией в Америку, – до чего же удобно в нужный момент заслониться рассуждениями, что некий Владимир Соловьев только внешне похож на меня, Владимира Соловьева, а тот или иной персонаж моей книги, хотя и сильно напоминает кого-то, на самом-то деле не имеет никакого отношения к тому, на кого он очень уж смахивает, хотя случайно и наделён теми же именем, фамилией, биографией.

Да, но как же быть тогда со всем, что всё-таки относится именно к личности Владимира Исааковича Соловьева? А никак не быть, просто считать это нечаянным совпадением и лишь внешней похожестью. (Возникает в памяти нечто из ельцинских времён: вроде бы и не совсем генпрокурор России запечатлён на видео в сауне с проститутками, но очень уж напоминает он генпрокурора. Да, пожалуй, это всё-таки генпрокурор, и даже, скорее всего, генпрокурор Скуратов). Такие вот кроссворды от Владимира Соловьева, которые из-за частого употребления уже перестают казаться литературным приёмом, а воспринимаются то, как своего рода кокетство, то некой уловкой, чтоб развязать себе руки. А рассказы эти, эпатажно или с коммерческим прицелом названные подлыми, вовсе такими не оказались, что даже несколько разочаровывает. Читатель-то уже поверил автору и как бы приготовился к подлостям, а вышло, что рассказы как рассказы, одни – более, другие – менее удачные, и даже в психологически очень точном рассказе «Умирающий голос моей мамы…» лишь поначалу шокируют слова об умершей матери: «Не отпускает, злая старуха» и «Хватка мертвой старухи никак не ослабевает». После некоторой оторопи вспоминаешь, что, может, здесь опять двойник Соловьева, но не сам Владимир Исаакович, и, следовательно, не его мама умерла, а чужая, и, мол, в заблуждение нас вводит излюбленная его манера вести рассказ от первого лица… Но, правда, как быть с тем, что здесь же упоминается и его настоящая жена Лена Клепикова, то есть невестка умершей, и всамделишный сосед в американском Куинсе писатель Сергей Довлатов? Или они тоже двойники настоящих Клепиковой и Довлатова? Что ж, тогда нет худа без добра: можно, значит, не относить неловко сказанное об умершей матери к самому автору, ведь он настойчиво  предупреждал нас о своём двойнике, за слова которого не несёт никакой ответственности истинный Владимир Соловьев. (Только утвердишься в этом мнении, как спустя какое-то время узнаёшь из другой книги В.Соловьева, что «все знакомые и незнакомые, сына включая, осудили за надругательство над её памятью» – и тут уж никакого сомнения: речь всё-таки о матери именно Владимира Исааковича Соловьева, а не о матери его литературного двойника. Вот так и запутывает автор не только читателя, но и самого себя).

Перелистывая «Подлые рассказы» и обнаруживая эпиграфы почти к каждому из них, теперь, после «Трёх евреев», уже относишься к такой склонности автора как к простительной слабости. А если рассказ и не снабжен эпиграфом, то его заменяют посвящения: либо кому-то из живущих, либо чьей-то памяти. Хотя в некоторых случаях автор и лишён такой возможности: ну, в самом деле, кому можно посвятить рассказ, который называется «Последний аборт»? Памяти неродившегося в результате аборта? Той женщине, которая решилась на аборт? Или её врачу? Да и с подбором эпиграфа намучаешься…

А вот к рассказу «Дефлорация» эпиграф всё-таки нашелся, пусть даже излишне буквальный: «Мы с тобой одной крови…». Такая, видимо, незатейливая ассоциативная связь образовалась в голове автора: дефлорация – кровь.

Рассказ «Лопнувший кондом» обойдён эпиграфом, но зато посвящён Жеке (Юджину) Соловьеву, и, зная по предыдущей книге, по «Трём евреям», что Жека – сын автора, можно допустить, что данный рассказ является неким отцовским предостережением. Во всяком случае, если б не посвящение сыну, то и в голову не пришла бы такая поверхностная трактовка, возможная лишь при беглом перелистывании книги: мол, остерегайся, сынок, лопнувших кондомов.

Еще из необычных названий привлекла внимание «Преждевременная эякуляция», а затем и концовка этого рассказа. Дело в том, что через 18 лет совместной жизни с женщиной, у которой первым мужчиной был некто Анатолий, герой задается вопросом: «А как бы сложились наши судьбы, если бы не преждевременная эякуляция Анатолия?» По этой, кстати, причине его будущая жена когда-то и рассталась с Анатолием. (Тут уж без сомнения: жена рассказчика, а не автора).

Такое любопытно читать? Странный вопрос, ведь это зависит от того, как написано. А пишет Владимир Соловьев чаще всего интересно.

Все остальные названия «Подлых рассказов» были вовсе не вызывающими, но зато одному из них – «Поэт и муха» – предпосланы сразу четыре эпиграфа, что напомнило о недочитанном пока «Романе с эпиграфами», к которому всё же пора вернуться.

 А там, в этом романе-исповеди, где вроде бы ещё не обозначился двойник Владимира Соловьева, а везде явлен он сам… Истинный он? А кто ж знает, насколько истинным бывает каждый автор. Может, мы только кажемся себе такими, а со стороны-то глядя…

А со стороны это так выглядит, что В.Соловьев, дописывая «Трёх евреев», постепенно освобождался от страха перед КГБ. (Позже он напишет: «Я казался себе колобком – „Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел“… и сквозь пелену страха пробивалась непоколебимая моя уверенность, что не найдется на меня в их организации Лисы Патрикеевны»). И, более того, после суда над писателем Марамзиным еще и решился В.Соловьев сурово выговорить кагэбэшнику при их встрече: «мол, дурно все-таки вы работаете, на правах доброжелателя (хи-хи!) доверительно вам это сообщаю…». И объясняет недоумку, что выгоднее было бы выпустить из тюрьмы писателя Марамзина, чтоб не давать повода враждебным радиоголосам. А тот – ну, тот, который, по определению В.Соловьева, с  «куриными мозгами», «недоучка и недоумок», – всё это выслушивает, а под конец таких поучений, винясь, очевидно, за некую грубость, допущенную при вербовке Соловьева, вдруг шепнёт ему на ухо: «извините, что так вышло». Неужели же извинит?! Но нет – строг, строг Соловьев и последователен в своей неуступчивости: «Какой мне расчет его извинять?» Правда, и кагэбэшник, пожалуй, не такой уж кретин, каким его представил нам автор, а потому и говорит Соловьеву, что нечего, мол, считать нас дурачками, вы ведь только делаете вид, что печетесь о нашей репутации, «а сами нам не только помочь отказываетесь, но и палки в колеса суете!». Тут поначалу испытываешь даже некоторое опасение за судьбу В.Соловьева, так как Юрий Иванович, который из КГБ, всё же, оказывается, раскусил тонкую с ними игру В.Соловьева. Но, с другой-то стороны, вроде тут же догадка мелькает, что вовсе не случайно приводятся слова Юрия Ивановича: ведь как же иначе напомнить читателям о том, что автор романа-исповеди нисколько и никогда не сотрудничал с «органами», а лишь вынужден был встречаться? Да и у самого Владимира Соловьева теперь возникает допущение, что, может, понуждает его к опасным связям с КГБ не только страх, как предполагалось им раньше, но и

«… удобное прикрытие для вылазок как раз против того, что они надеются с моей помощью защитить?»

 Теперь, не опасаясь, как прежде, непрошенных гостей, которые могут отнять рукопись, он продолжает уже спокойнее работать над «Романом с эпиграфами», прибегая даже к своеобразным «лирико-философским отступлениям». Например, рассуждает о том, что «Мы ебемся не только из удовольствия, но чтобы доказать самим себе, что мы свободны – хоть в этом!» Красиво объяснено, но тут же и крамольная мысль появляется: выходит, диссиденты, в отсутствие подлинной свободы, тоже… ну, занимались, как говорится, любовью «не только из удовольствия, но чтобы доказать самим себе, что мы свободны – хоть в этом!»?

А вскоре вновь окунаешься в разбирательство литкритика В.Соловьева не только с творчеством поэта А.Кушнера, но и с самим А.Кушнером. Впечатление такое, будто преследуется главная цель: вновь побольнее лягнуть бывшего друга. Это настолько бросается в глаза, что не воспринимаешь уже и верные замечания по поводу творчества А.Кушнера.

Вместе с тем очень метко, талантливо описан наверняка узнаваемый многими питерскими литераторами прозаик Игорь, который «становился всё тяжелее, всё догматичнее, всё коснее, а ему казалось – значительнее и величественнее». Обстоятельно пересказывается их телефонный разговор, в котором Игорь упрекает В.Соловьева в том, что «получилось как-то не очень порядочно, что ты Сашу лягнул в официальной прессе», на что В.Соловьев возражает: «… ты меня ругаешь, а сам? Будто ты пишешь в стол или для „Нью-Йорк Таймс“, а не для тех же советских изданий, что и я». И дальше – на протяжении шести страниц! – идёт литературная дуэль. И хотя надо бы отдать должное пересказу В.Соловьева, где явлен не его личный, а попеременный успех в процессе их спора, обращает-то на себя внимание другое: неужели возможно надолго отвлекаться на что-то, по сути, второстепенное, если гложет страх вообще за судьбу рукописи? (Так и тянет причину другого страха подсказать, не гэбэшного, а связанного с опасением, что вдруг не успеешь дописать из-за совсем иных обстоятельств, которые вдруг начинают мерещиться, когда твоя рукопись уже перевалила за половину. Стыдно даже признаться вслух, но навязчиво представляется какое-нибудь стихийное бедствие – пожар или наводнение в квартире с гибелью рукописи, – а то и опасение, что вдруг с тобой – тьфу-тьфу-тьфу, чтоб не накаркать! – нечто скоропостижное случится. Впрочем, это у всех по-разному, тут не может быть рецептов. А кроме того, в тридцатитрёхлетнем возрасте, когда писался «Роман с эпиграфами», о здоровье вообще не думают. Так что согласимся и с возможностью сочетания неторопливых литературных отступлений с постоянным страхом, что вот-вот нагрянут сотрудники КГБ и отберут твою рукопись).

 Следующая глава возвращает читателя к вынужденным встречам и разговорам с кагэбэшниками, что предваряется на этот раз пушкинскими словами: «И, с отвращением читая жизнь мою…», – вплоть до того, что «…строк постыдных не смываю». Правда, во втором эпиграфе, от Пастернака, утверждается нечто другое: «Здесь места нет стыду». Можно ли так понимать, что, с одной стороны, В.Соловьев непрестанно мучается чувством вины за то, что не рискнул уклониться от постыдных встреч, но, с другой-то – вроде подсказки читателю, – какой же в этом особенный стыд, если всё-таки не поддался вербовке?

В той же главе уделяется несколько страниц размышлениям об антисемитизме вообще и о скандале по этому поводу в журнале «Аврора». Однако гораздо больше места отводится – как месть, что ли, кагэбэшникам за свою перед ними слабость – повторно уничижительной характеристике Юрия Ивановича Ветрова, сотрудника КГБ с туповатым лицом, которого В.Соловьев не устаёт называть Балдой Ивановичем, Имбецилом Ивановичем, предполагая, что тот «со всей своей организацией Пушкина не читал», и «неужели там все такие?». Соловьев уверен, что «В любой организации могут встретиться талантливые люди – только не в этой!» (Видимо, обычное для многих заблуждение, что будто не может быть, чтобы на службу в КГБ «по доброй воле пошел мало-мальски одаренный или даже обыкновенно умный человек»). И даже еще круче: «Я понял – это организация калек, артель инвалидов, паноптикум монстров».

Возможно, именно поэтому В.Соловьев считает, что после подобных характеристик читатель поверит и его дерзости в разговоре с Юрием Ивановичем в гостиничном номере, и тому, что Юрий Иванович так глупо выглядит, когда стал извиняться за свои, видите ли, грубоватые приёмы вербовки. Другое дело – сотрудник КГБ Борис Павлович Чудинов, сменивший незадачливого Юрия Ивановича на ниве вербовки В.Соловьева. Борис Павлович был «вкрадчивый, вежливый, терпеливый». Правда, уже на следующей странице ему даётся прямо противоположная характеристика: «Борис Павлович шёл напролом… не знал препятствий… Он был бестактен и бесстыден…», – но не станем придираться по пустякам, тем более нам уже известно, что ни вежливостью, ни бестактностью, когда, может быть, шёл напролом, ему так и не удалось завербовать нашего героя.

А однажды В.Соловьев обнаружил в телефонной книжке приятеля фамилию и телефон именно Бориса Павловича Чудинова. В дальнейшем, как «при случае» стал убеждаться В.Соловьев, этот красноречивый номер телефона встречался чуть ли не в каждой телефонной книжке его знакомых. Вот этому веришь охотнее, чем его постоянной словесной перепалке при общении с «комитетчиками».

Соловьева попытались однажды склонить к составлению письменных отчетов, предложили даже взять псевдоним. Он сам и подсказал насмешливо: «Архангельский», – а они, не уловив, конечно, иронии, уж было доверчиво согласились с «Архангельским», но он, как и прежде, как всегда «вмазал» им: «Прикажете, что ли, статьи мои вам переписывать под псевдонимом «Архангельский»? Лучше я буду просто их вам дарить – вырезанные из журнала да ещё с дарственными надписями, а?»

Правда, как пишет В.Соловьев, «Спорить было бесполезно: Архангельский так Архангельский…». От такого поворота начинаешь испытывать беспокойство по поводу стойкости вербуемого, однако тут же и облегчение наступает: секундно продержав читателя в напряженном недоумении насчет того, что «Архангельский так Архангельский», автор успокаивает нас: «…так ни разу этим псевдонимом не воспользовался, как ни уламывали». Ну и слава Богу! Вот и отписать кагэбэшникам свои соображения об идейной платформе двух ленинградских театров – Акимова и Товстоногова – В.Соловьев тоже решительно отказался.

Между тем, как настойчиво повторяет В.Соловьев, «комитетчики» спрашивали его «о многих, в разное время о разных». И давно уже наперёд понятно, о ком никогда не спрашивалось. Разумеется, Владимир Соловьев ничего не утверждает по поводу Александра Кушнера... С другой стороны, можно ведь и его, Соловьева, понять, учитывая атмосферу тех лет: «… я всех попеременно подозреваю в стукачестве (как другие – меня, наверное), даже наш кот Вилли кажется мне иногда подозрительным…».

Через сколько-то страниц, забыв об этом высказывании, В.Соловьев пишет иначе: «Менее всего я склонен сейчас подозревать своих приятелей в чем-нибудь дурном – избави Бог, скорее всего у большинства из них, как и у меня, связь с КГБ была насильственной, эпизодической, невинной и мучительной…». Может, он и об А.Кушнере так же думал бы, да только они ведь уже не то что друзьями, но и приятелями больше не были.

 Сейчас, бродя «по просторам Интернета» – дорвался-таки компьютерный новичок до этого увлекательного занятия! – случайно наткнулся на статью В.Соловьева «В защиту немолодого подростка. Казус Лимонова». И вдруг почудилось, что некоторые высказывания автора в адрес писателя Лимонова применимы, кажется, и к самому Соловьеву. Например, твёрдая уверенность, что скандал лучше забвения. Уже впрямую переключаясь на собственную персону, следует его уточнение, что «...негативное паблисити могло бы сыграть позитивную роль, знаю по себе». А вот и предостережение Лимонову от Соловьева, которое тоже подошло бы самому себе: «Чем больше он оправдывается, тем больше подозрений». Не хотелось бы, однако, чтоб это прозвучало намеком: дескать, хватит, хватит уже пояснений, что связь с КГБ была невинной и ты никого не предал. Читатель это уже усвоил, вот и не мучайся укорами совести на протяжении стольких страниц, не вини себя так безутешно, раз уверен, что нет на тебе этого греха. Ибо, как сам же пишешь: чем больше оправданий… Между тем, это непомерное самобичевание, постоянные стенания по поводу встреч с сотрудниками КГБ, «когда мог с ними не встречаться» («Мог? Мог. Хватит валять дурака: мог!») – начинают всё больше и больше раздражать, потому что он, Соловьев, словно бы заставляет тебя его же успокаивать: дескать, ничего, в конце концов, страшного в этих встречах не было, ведь сам рассказываешь, что подобные встречи случались у многих из твоих коллег.

 

8.

 

Но вот снова: «Я думал о моей вине – она была велика и непоправима». А что если это просто характер у человека такой? Интересно, какого он знака Зодиака?

При довольно скептическом отношении к астрологам в качестве предсказателей будущих событий, я, тем не менее, много раз убеждался на примере своих знакомых, друзей и родственников в удивительном совпадении их характеров с тем, что присуще их зодиакальному знаку. И кстати! Не потому ли одна из книг В.Соловьева, которую я теперь разыскивал, именно так и называется: «Записки скорпиона»?

Однако, внимательно перелистав «Трёх евреев», нашёл-таки прямое указание Владимира Соловьева на день его рождения: 20-е февраля. Возможно, имеет добавочное значение и год рождения, а то даже и час рождения, но это важно, скорее, не для таких невежд, как я, а для профессионалов-астрологов. Что же до Скорпионов, то они, как сказано в одной из книжек по астрологии, рождаются между 24-ым октября и 22-ым ноября, а вовсе не в феврале.

Следовательно, в названии «Записки скорпиона» заключен иной смысл, связанный не со знаком Зодиака, а, видимо, со склонностью скорпиона жалить своих врагов, да и не только врагов. Насчет этого тут же, конечно, вспоминается рассказ-притча о том, как однажды скорпиону никак было не переплыть реку. (Существуют варианты: с просьбой помочь ему скорпион в одной притче обратился к черепахе, в другой – к лягушке. Мораль от этого не меняется, но всё же лягушка вроде бы предпочтительнее, ибо она не защищена панцирем и оттого более уязвима). В ответ на просьбу скорпиона перевезти его на другой берег, лягушка, зная о скорпионьих повадках, выразила опасение, что он ужалит её. «Если я тебя ужалю, – возразил скорпион, – ты утонешь, но тогда и я утону, ведь я не умею плавать. А я совсем не хочу умирать». Эти доводы показались лягушке очень убедительными, и она разрешила скорпиону сесть к ней на спину. Но на середине реки скорпион всё-таки ужалил лягушку. Умирая, она спросила: «Зачем ты это сделал? Ведь ты умрёшь вместе со мной». Скорпион ответил: «Потому что я – скорпион». (Вариант: «Зачем же ты ужалил меня? Ведь ты тоже утонешь, где же здесь логика?» – «Причём здесь логика? Я скорпион и такова моя природа как скорпиона». Так или иначе – понятно, что он ничего не может поделать со своей натурой). Есть и совершенно «русская версия» в ответе скорпиона: «Ну вот такое я говно!» Знал ли об этой концовке В.Соловьев, называя свою книгу «Записки скорпиона»?..

 А родился он то ли под знаком Рыб, то ли Водолея – в разных источниках даты сдвинуты на один день, так что день рождения В.Соловьева – 20-е февраля – там относится то к Рыбам, а то к Водолею. Мне кажется, что в подобных «пограничных» случаях на человеческую натуру оказывают влияние оба знака Зодиака.

Если считать, что В.Соловьев родился под знаком Рыб, то ему присущи творческая одарённость и развитый скептический ум. Рыбы отличаются более чем богатым воображением и обожают приврать. Среди остальных знаков Зодиака не найти такого же замечательного и несравненного родителя. Общаться с Рыбами трудно, так как они не терпят никакой критики в свой адрес. Среди людей этого знака встречаются трепачи. Рыбы с удовольствием разглядывают красивые ножки посторонних женщин. (Неужели это свойственно только Рыбам-мужчинам? Что за несправедливость к остальным знакам?! Например, к таким, как я, Тельцам?).

А вот дополнение из другого источника, от некоего доктора Папюса (1865 – 1916), французского мага, оккультиста, основателя Ордена Мартинистов и члена Каббалистического Ордена.  Из его книги «Знаки судьбы» можно добавить утверждение, что мужчина-Рыба расчетлив, любит лесть, для своих целей прибегает иногда ко лжи. И что – цитирую дословно – «Счастье его вне родины». А ещё сказано, что если на 25 году с ним ничего не случится, то он проживёт до 55 лет, что, правда, не имеет уже к семидесятилетнему В.Соловьеву никакого отношения.

Если же посчитать, что он родился под знаком Водолея, то об этих людях сообщается следующее. Они стремятся к выражению своей неординарности и им наплевать на публичные высказывания в их адрес. Пренебрегая общепринятой моралью, они не прочь ошеломить окружающих, им нравится шокировать людей. Водолеи отличаются довольно странным отношением к любви и к дружбе. Они часто неискренни, склонны к бездушию и к распространению сплетен. Со ссылкой на предсказания какого-то графа Брюса добавлено, что если мужчина-Водолей проживёт 33 года, то он доживёт до 88 лет. Таким образом, В.Соловьеву выгоднее числиться Водолеем, хотя подобные предсказания насчёт продолжительности жизни вызывают недоверие к Папюсу с Брюсом, ведь получается, что все, скажем, Водолеи, перевалив за 33 года, непременно доживут – поголовно все! – до 88 лет. А значит, умрут в один и тот же год? Но это же вздор, нелепость, абсурд!

И всё же многое из перечисленного в характерах родившихся под знаками Рыб и Водолея совпадало с моим представлением об авторе уже прочитанных «Трёх евреев» и «Моего двойника». Кое-что подтверждалось и самими текстами Владимира Соловьева, проглядывало сквозь них, как, впрочем, это свойственно текстам каждого автора, в какие бы одежды он ни рядился.

В других источниках встречались и такие утверждения, с которыми мне уже трудно было согласиться. С тем, например, что в нашем герое «отсутствует и частичка злобы», что он  «способен к проявлению великодушия» и что у нашего Рыбы-Водолея «сильно развито чувство жалости». (Слишком запомнилось насмешливо-злорадное описание Соловьевым  издевательского обыска В. на отечественной таможне).

Короче говоря, истинного Владимира Исааковича Соловьева следовало, добавочно поискать ещё хотя бы в его «Записках скорпиона». Ведь что ни говори, а в книге с таким названием, пожалуй, должны особенно проявиться характер и склонности автора.

 И вот, благодаря стараниям давних нью-йоркских друзей, отыскавших её аж на Брайтон-Бич в русском магазине, она передо мной – книга под многообещающим названием «Записки скорпиона» и с подзаголовком «Роман с памятью». (См. выше рассуждения о поветрии на «Романы с…»). И передняя, и задняя обложки испещрены именами и фамилиями тех писателей, поэтов и режиссеров, о ком и о чьём творчестве рассказывает В.Соловьев. Разумеется, на передней обложке изображено не очень приятное на вид членистоногое с клешнями и хвостом с ядовитым жалом. Это и есть скорпион. Вероятно, для того, чтобы понятнее было, что скорпион выступает здесь как натура творческая и даже писательская, он помещён художником на пишущую машинку. (В те вспоминаемые автором времена даже заграничные писатели ещё не знали персональных компьютеров). Если охота что-нибудь подробнее узнать о скорпионе не в переносно-литературном, как задумано автором, а в прямом смысле, то в разных источниках можно вычитать, что «С глубокой древности скорпион был предметом отвращения и мистического ужаса…», а также то, что у христиан он фигурирует «как типичный компонент фауны преисподней». Свои жертвы скорпион обездвиживает и убивает ядом, но для взрослого человека его укол, как правило, не смертелен, хотя и возможны такие последствия, как значительное нарушение координации движений, рвота, сильные боли в месте укуса. Что ещё? Ну, кого-то может заинтересовать, что при совместном содержании скорпион нередко поедает собрата.

В пространной издательской аннотации сообщается о том, что в «Записках скорпиона» автор «с любовью и без утайки» даёт портреты своих друзей, приятелей, коллег, то есть собратьев по перу. (Тут же подумалось: а я хотел бы, чтоб кто-то, знающий какие-то мои тайны, написал об этом «без утайки»? О себе, если приспичило, пусть что угодно пишет, но… В общем, понятно, да?). Дальше в аннотации уже впрямую уточняется: «Срывая маски и раскрывая чужие тайны, – что уже само по себе может оцениваться двояко…». 

(М-да…Вот именно что двояко… Очень, знаете ли, двояко!).

Как водится у Соловьева, и эта книга начинается с эпиграфов. Второй из них – о скорпионе не в переносном, а в прямом смысле, хотя тут же, конечно, возникает и аллюзия, отчего немедленно хочется посочувствовать автору после таких вот приведенных им строчек: «Выработка смертоносного яда дорого обходится организму скорпиона, так как забирает из организма большое количество белков». Конечно, веришь этой ссылке на исследование учёных калифорнийского университета, а главное, улавливаешь тут намёк: дескать, и организму автора тоже дорого обходится срывание масок и раскрытие чужих тайн, что подтверждается ещё и сочувственной фразой в издательской аннотации: «… ведь скорпион, кусая других, часто кусает самого себя».

На задней обложке сообщается о том, что книги В.Соловьева «предельно искренние, на грани фола, они всегда вызывают шквальную полемику…», и что кто-то назвал В.Соловьева «Мистер Скандал». Ниже помещена цитата из «Записок скорпиона»: «Распотрошу, разоблачу, обесчещу и обессмерчу». Это, понятно, обещано тем, о ком вспоминает автор в своей книге. И ты уже склонен ему поверить: а ведь, пожалуй, и в самом деле распотрошит, разоблачит, обесчестит. Вот только насчет того, что обессмертит… Неужели он это всерьёз? Не шутит?

Первые восемьдесят страниц из восьмисот проникнуты каким-то кладбищенским настроением. Тянет В.Соловьева писать «о самом себе как о будущем трупе». Книга и начинается с того, что автор рассматривает возможность «завещать свои органы медицине», чтоб «ни лишних трат, ни хлопот наследникам». (Ближайших наследников, как известно из прошлых книг В.Соловьева, всего двое: жена Лена Клепикова и взрослый сын Жека-Юджин. Но, правда, при том условии, что В.Соловьев – это действительно он сам, а не его двойник, и, разумеется, жена и сын тоже должны быть не просто литературными героями, а истинными Леной Клепиковой и Юджином Соловьевым). Итак, «чем гнить на кладбище или дёргаться в печи крематория», он предпочел бы «физическую расчленёнку на благо медицине», но вроде бы пока ещё не решил окончательно.

Мы узнаём, что загранпаспорт Владимира Соловьева годен до 2013 года, «до которого вряд ли дожить». «Песочные мои часы на исходе»…«Вот-вот буду покойником»… «Не этой ли ночью отдам концы?»… «Этой книге… суждено остаться недописанной»… Вот ему и приходится заниматься подсчётами: доживу ли до семидесяти, до восьмидесяти лет… Он не знал, что доктор Папюс и граф Брюс предсказали ему жизнь до 88 лет. А потому у В.Соловьева даже такое обманчивое предчувствие: «Да и до семидесяти – вряд ли». Читатель в моём лице до того обеспокоился похоронными настроениями автора, что, позабыв о собственном преклонном возрасте, начал подсчитывать: «Записки скорпиона» появились в 2007-м году, писал он эту книгу никак не меньше года, пусть ещё год потратился на хождение рукописи по московским издательствам (возможно, теперь это и быстрее, но округлим для ровного счёта), – выходит, ему тогда было 63 года, так что всё-таки имел право сомневаться, доживёт ли до семидесяти. (Совсем недавно видел его по телевизору, вместе с женой Еленой Клепиковой они вспоминали о Сергее Довлатове, так что, скорее всего, В.Соловьев жив по сию пору, только зря разволновав себя и нас возможностью досрочного ухода. Хотя, с другой-то стороны, его можно понять: никто ведь не знает своей даты… С некоторых пор вообще начинаешь обращать внимание на чужую продолжительность жизни, когда она приводится в книгах или на памятниках, – и сопоставляешь её с нынешним собственным возрастом. Почему-то чаще всего так получается в последнее время, что твои годы вплотную приблизились к возрасту людей ушедших. Но это так, к слову… Немного отвлекаясь в сторону, пишешь об этом лишь для того, чтоб выразить готовность разделить с автором его меланхолическое настроение в первых восьмидесяти страницах «Записок скорпиона»).

 Просматривая сейчас свои подчёркивания и замечания на полях этой книги  (раньше никогда не позволял себе подобного варварства, следовательно, очень уж многое задевало), – обнаруживаешь, что читать В.Соловьева, в общем-то, интересно, но нередко лишь пожмёшь плечами, не зная как реагировать.

Постараться, что ли, выделить то, что помогает уяснить для себя облик самого автора… С чего же тут начать?

Пожалуй, с отношения В.Соловьева к его, пусть и бывшим, друзьям, приятелям, знакомым. Ссылаясь на свою натуру: «Характер у меня заёбистый», – он легко позволяет себе оскорбительные высказывания. Кроме того, предвидя обиды, претензии и возмущение пострадавших от его воспоминаний, В.Соловьев предупреждает: «Я всегда искусство ставил выше жизни… а если в ней нет искусства, ей нет оправдания».  И ещё определённее: «… текст – это святое, самое святое, поверх всех других обязанностей: дружеских, семейных, любовных, человеческих». Нам так не кажется, однако, может быть, именно это кредо Владимира Соловьева и является  признаком настоящего писателя?

И всё-таки, похоже, В.Соловьев гораздо чаще распространяет свой принцип на те случаи, когда предаёт гласности не своё, а чужое – то, что другие авторы вряд ли посчитали бы возможным публиковать.

 

Можно целыми страницами выписывать мнение В.Соловьева о своих бывших друзьях, приятелях, знакомых, а затем, перечитав это, вдруг обнаружить, насколько несимпатичны ему большинство из них и до чего уничижительны его оценки. Приводя цитаты, не хочется, однако, следовать за В.Соловьевым, который пофамильно называет их всех – сплошь известных прозаиков, поэтов, критиков. Дадим лишь некоторые отзывы В.Соловьева, выделяя абзацем каждого, кто попал в его мемуары.

«Странная у него слава: практически его никто не читает, но все признают»; «… читать его – тяжкий труд»; «Самый занудный писатель из тех, с кем знаком лично»; «… роет глубоко, но в пустоту»; «… пишет не только про самого себя, но и для самого себя, игнорируя читателя»;  «… возвёл  в литературный факт каждый свой вздох, чих и пук»;  «… к дружбе не очень способный»;

«… несвойственное ему джентльменство».

«Безликий представитель либерального племени»; «небольшого ума и дурного вкуса человек».

«Искусством … холуяжа он овладел в совершенстве»; «хитрожопая лесть»; «Умение подсуетиться под пахана было изощрённым»; «Рьяность, с которой он отстаивал своё место под солнцем… равна была разве что его малодушию»; «мучился запорами по нескольку дней»; «… в кулинарии он посильнее, чем в литературе»; «Лексика у него… не без пошлинки и вертлявости… всё сводил к ебле… Что твой Фрейд: пунктик».

«У него были нелады с женой  Элей именно на сексуальной почве: она была общедоступна». (Что ж, если не о самом писателе, то хотя бы о его жене).

«Пустобрех, каких поискать»; «Прохиндей, клептоман, враль, подворовывал чужие воспоминания»; «Без стихов, какие ни есть, он и вовсе ничтожество, вредное и опасное»; «Он пропил, проел, профукал, просвистел талант, отпущенный на пятачок»; «… его жена Галя ушла к его другу… а они были не разлей вода».

«Этот стихоплёт куда большее говно, чем я написал, и когда у меня спрашивают, изменил ли я к нему своё отношение, отвечаю: „Да. К худшему“».

«С унтерпришибеевым… дружил довольно тесно»; «…человек небольшого, линейного ума»; «…ночь напролёт читал у общего знакомца рукопись «Трёх евреев», само собой, без моего ведома. По командировке КГБ? Как представитель питерской мафии?..»

«Как писатель он вообще часто паразитировал на других»; «Ему не давала покоя Нобелевская премия Солженицына».

«… замечание малограмотного эрудита …»; «Злослов и сплетник … состоявший тогда при Ахматовой в пажах».

«Игрок низшего класса»; «всегда катастрофически недоставало вкуса»; «Зарплаты, может, и не получал (не видел), но был на подхвате, тесно связан с властями», «…из тех, кто говорит (и делает) то, что от него ждут власть предержащие: Хрущёв или Брежнев, гэбуха или евреи».

«… причина его раннесклеротических стихов и преждевременного маразма».

«Секс для неё вторичен, главное – бутылка, за которую отдастся любому» (Ссылается на чьи-то слова, но как бы в согласии с ними).

«Патологический эгоцентризм», «чего ей не хватало в поэзии, так это отваги».

 «… с его испепеляющей, брюзгливой, снобистской спесью».

«Из большого поэта превратился в литературного пахана»; в Америке «сочинял стихи, как заводной таракан».

И ещё о многих, называя всех пофамильно. О писателе, который безропотно уступил жену другому писателю. О жене такого-то, она «крестила этого агностика на смертном одре и без сознания», и о нём самом: «Такое у меня было чувство, что он тяготится семейными узами». И о возлюбленной увенчанного славой поэта, «мимолётно загулявшей» с другим поэтом, не столь известным.

И ещё о том, как писатель, имя которого у всех на слуху, гонялся за женой из-за того, что ревновал её к не менее знаменитому писателю. А этого, говорят, «застукали, когда он получал зарплату в КГБ» (В.Соловьев, вроде бы, относится к этому слуху с сомнением, но, тем не менее, публикует его).

И о том – остановимся здесь чуть подробнее, и уже называя имена, потому что это гораздо серьёзнее остального, – как в середине 70-х годов В.Максимов, будущий главный редактор «Континента», одного из значительных русских литературных журналов зарубежья, доверительно сообщил Б.Окуджаве, что уезжает на Запад по заданию КГБ. Соловьеву, с его слов, поведал об этом Окуджава. Не уточнить уже – за смертью и Максимова, и Окуджавы, – насколько верен пересказ В.Соловьева, а сам он, опубликовав это, как бы устраняется от оценки: «Пусть читатель разбирается там, где спасовал автор». Но ведь он, В.Соловьев, не спасовал обнародовать то, к чему всё-таки нельзя столь же легковерно относиться, как к слухам и сплетням о чьём-то адюльтере. (Кстати, вдова А.Синявского, М.Розанова, которая откровенно недолюбливала В.Максимова, выразилась о нём так: «Максимов – не агент КГБ, он просто сволочь, а это совершенно другая профессия». Интервью с ней опубликовано в еженедельнике «Бульвар Гордона», который требует обязательно на него ссылаться, вот я и ссылаюсь: №40, 6 окт. 2009 года). 

А сколько ещё и прежде, до «Записок скорпиона», не просто нелицеприятных, но совершенно оскорбительных высказываний о коллегах, о друзьях-товарищах… Как тут не вспомнить – по контрасту – гоголевский восторженно-хвалебный всхлип: «Нет уз святее товарищества!.. Бывали и в других землях товарищи, но таких, как в Русской земле, не было таких товарищей».

Да что же это так не везло В.Соловьеву с ними?! А им? Он-то ведь уже определился, что «Ложь – краеугольный камень отношений меж людьми»…

По В.Далю, всякая сплетница на свою голову наплетает. Или вот такое афористичное суждение, на которое случайно наткнулся: «Из сплетен можно много узнать о сплетничающих». Словом, убеждение о том, что, говоря о других, характеризуешь невольно и себя самого, – это убеждение только крепчает после прочтения нескольких книг Владимира Соловьева.

Его, однако, вовсе не смущают укоры в злословии.  Он уверен (см. главу: «Манифесто Владимира Соловьёва: апология сплетни»), что только так, с помощью сплетен, и можно «добиться оргазма у читателя». Ради этого В.Соловьев не знает удержу и предела. На сайте «Русский базар» приводятся его слова во время встречи с читателями в куинсовской библиотеке: «…пусть хоть это и сплетня, что у великой певицы Марии Каллас глисты – нужно писать и об этом».

 «Я, – заявляет Соловьев, – принимаю все эпитеты, которыми меня одаривают критики: вуайеризм, сплетник, гинеколог». (Насчёт гинекологии – это об упрёке, что, как выразился критик, один из романов В.Соловьева «зашкаливает в гинекологию, минуя порнографию». Добавим, что и эротики даже в самых, казалось бы, откровенных текстах В.Соловьева тоже нет – лишь гинекологические детали, приправленные то матерными словами, то их синонимами, более или менее изобретательными. Да и какая может быть эротика при дотошном, к примеру, описании цветовой гаммы женских половых глубин: «Писатель должен знать, какого цвета влагалище… Я заглядывал, рассматривал, трогал руками и губами, тыкался носом… я там был, мёд-пиво пил – и усы лишь обмочил. Свидетельствую: радуга соцветий, включая розовый, синий, перламутровый и проч.  …Сексуальные сравнения напрашиваются сами собой». (Да пусть они сколько угодно напрашиваются, кто ж запрещает, ведь мы не ханжи, да только хорошо бы, чтоб «писательское возбуждение» В.Соловьева еще кому-то из читателей передавалось, чему гинекологические подробности всегда бывают помехой).

В.Соловьев уверяет, что он «С младых ногтей всегда думал о людях лучше, чем они есть», так что всё выше наговоренное им о других – это, выходит, ещё даже «лучше, чем они есть».

Добрая половина из них уже не может ответить В.Соловьеву, но его это не смущает: «Да, мертвецы беспомощны, у них нет никакой возможности ответить на то, что о них говорят живые. Но… в таком же точно положении вскоре окажусь я…». (Видимо, для того, чтоб и он оказался «в таком же точно положении», понадобится ещё такой же Соловьев).

Всё же у тех, о ком написал, он неожиданно просит прощения «За подгляд, за подслуш, за вуайеризм, за цитаты из писем и разговоров, за сплетни на месте фактов, мне неведомых…». В конце концов, даже решительно останавливает себя: «Стоп! Хватит перемывать косточки…», – вот только жаль, что он останавливается после того, как уже перемыл столько чужих косточек. Это вообще в его манере: «…лучше я прикушу здесь язык», – пишет он в другом месте, но, как обычно, выложив уже всю сплетню.

Да и как-то формально он извиняется, не только охотно признавая: «… я – писатель-сплетник, на том стоял и стою», – но и оправдывая необходимость сплетен тем, что из них складывается  «часть образа того, о ком сплетничают». Пусть так, но ещё ведь и образ того, кто сплетничает?..

 

9.

 

Сквозь обе книги В.Соловьева – и «Три еврея», и «Записки скорпиона» –проходит тема любви автора к собственной жене, что само по себе, конечно же, похвально. Заканчивая первую книгу, он пишет: «… Боже, как я люблю тебя, и тебе этот роман, и моя жизнь до последнего вздоха – всё тебе, и нет ничего на свете, кроме твоих глаз и твоих изгибов, Лена Клепикова». А некоторые чрезмерные на чей-то (и на наш – тоже) взгляд подробности их интимных отношений, вроде бы согласуются с его неоднократными утверждениями, что для него «текст – это святое, самое святое, поверх всех других обязанностей», в том числе – как в данном случае – поверх семейных.

Потому, верно, он и делится такими сексуальными деталями личной жизни, рассказывать о которых мало кто решится. И, тем не менее, когда читаешь у него: «… я с удовольствием слизываю лимонную смазку с любимых гениталий, несмотря на стыдливое и немного притворное сопротивление Лены», – мерещится не просто заметная склонность В.Соловьева к эпатажу, но и не оставляющие этого автора соображения насчет количества не только читателей, а читателей-покупателей. Забота, в общем-то, вполне свойственная любому писателю, однако не до такой же степени, чтобы пускать читателя в твою собственную постель.

Или вот, например, такое: «… Лена, наверное, с год не баловала ни меня, ни себя, бедняжка, разнообразием поз и, слегка расставив ноги, даже не приподымала колен». (Теперь читателям уже доподлинно известно, как вела себя раньше и как теперь себя ведёт в постели его жена. Однако никак не взять в толк: зачем В.Соловьеву понадобилось с нами об этом делиться?).

Или вот такой диалог между супругами: 

« – В другой раз, – говорит Лена, когда я иду к ней с хуем наперевес.

« – Другого раза не будет», – предупреждает он то ли от обиды, что ему отказали, а может, и для того, чтобы после слов «Другого раза не будет» иметь возможность философски добавить в тексте (уже для читателя, а не для жены): «Как и другой жизни». Насчёт другой жизни он очень метко заметил, что же до первопричины, с чего начался их диалог, то всё же кажется, исходя из обнародованных им отношений с другими женщинами, что ему не следует так уж пессимистично – мол, другого раза не будет – смотреть в будущее. Во всяком случае, как он сам же не раз объявлял, его достаточно преклонный возраст тут не помеха.

Конечно, в супружеской любви бывают приливы и отливы, перепады чувств, даже затяжные кризисы. Случаются, чего греха таить, и связи с другими женщинами. Тут вопрос лишь в том, насколько подробно автор готов этим поделиться с читателями, ни на минуту не забывая, что среди них ведь непременно будет и его жена. В.Соловьев не может не помнить об этом, а всё же остаётся верен заявленному: «Я всегда… искусство ставил выше жизни» и  «текст превыше всего». Вот и появляются поистине бесстрашные строчки о любимой жене: «…Лена, которая жалеть умеет только мёртвых и безжалостна к живым…»; «Придирается к каждому моему слову, шагу, непрерывные замечания, не способна дослушать ни одну фразу, всё понимает превратно…»; «Практически я уже больше ей не нужен. Ни как ебарь, спокойно может обойтись; ни как шофер, ни как добытчик…»;  «Вчера… глянул вдруг на неё – господи, кто это? Что общего?.. И тут же пришел в себя: родная, любимая, навсегда»; «Чужой и невыносимый человек… Нет до неё дела! Настолько оравнодушел, что даже прежняя боль от невнятицы, трахалась ли она ещё с кем, прошла. Теперь – по хую».

Что и говорить, сложная это штука – семейная жизнь. Бывает, что от такой сложности, от скуки и однообразия мужчины пускаются во все тяжкие, искренне не считая это изменой. «Да, потаскун, да, блюдодействовал, но как бы без моего личного участия». Или так ещё: «Ни разу не изменял Лене, хоть и спал в её отсутствие с другими женщинами, чтобы было, куда извергнуть скопившуюся сперму».

Кто из читателей может бросить в него камень? Разумеется, в первую очередь – его жена Лена Клепикова, ведь не могла же она пройти мимо главы «Венера без Эроса, или JustFucking». Да любой читатель, даже нисколько не владеющий английским, чтобы перевести два слова, обратит на эту главу внимание хотя бы из-за указанного в скобках разъяснения: «похождения моего члена»! (В тексте ещё и уточняется: «То, о чём я здесь рассказываю, опыт не мой, а моего члена». Тут же вспоминается пьеса американской журналистки Ив Энцлер «Монологи вагины», но лишь как сожаление, что своим изящным названием она вроде бы опередила В.Соловьева. Впрочем, зато она уступила ему в другом: рассказывает о чужих вагинах, тогда как он, не таясь и ни на кого не перекладывая, – говорит о своём собственном члене).

Представим-ка себе не только Лену Клепикову, но и вообще любую жену за чтением таких вот признаний своего мужа:

«Однолюб, но многоёб – вот более-менее точное определение моего сексуального амплуа» (Далее следует подсчёт «чертовой дюжины», пальцев не хватает, «одних Лен три штуки, но это, скорее, по причине первой и на всю жизнь влюбленности в изначальную», – то есть, понятно, в свою жену Лену Клепикову. Рассказывая об остальных, он считает «не женщин, а вагины, помню их отлично, одну не спутаю с другой»).

Чуть подробнее вспоминается женщина «с роскошным полногрудьем», и другая, миниатюрная, но с «вместительным влагалищем размером с кепочку».

Исходя, видимо, из уверенности в личной неотразимости и сексуальном опыте, он делает вывод, что «отказ у них /у женщин / такая же редкость, как невинность». Со слов автора «Записок…», они мгновенно откликались на его предложение, а то и опережали: «Не успел еще дотронуться, как она уже перед тобой голая, с гостеприимно раскинутыми ногами». А, вспоминая какой-то Новый год в обществе супругов из ГДР, рассказывает, как «немка затеяла подстольное путешествие к моей ширинке». Далее – о близости с 36-летней замужней Элей, которая «давно не была в употреблении», она его «кое-чему элементарному подучила» (рассказывается, чему именно, так что если у кого есть потребность в учёбе – милости просим в эту главу «Записок скорпиона»). А ещё вспоминается «одноразовая», как обозначено в тексте, подружка, по профессии гинеколог. (Тут Лена-жена может мстительно порадоваться – мстительно по отношению к мужу, – узнав при чтении этой главы о том, что изо рта женщины-гинекологини «ужасно пахло смесью винного перегара и дешевого курева». Почти угадывается мысль или даже возглас любой жены, а не только Лены Клепиковой: «Так ему, подлецу, и надо!». И ещё одно возможное злорадное чувство жены, которая узнала из «Записок…», что у её мужа случилась преждевременная эякуляция при близости с другой женщиной. Это неоднократно вспоминается В.Соловьевым, отражено затем в отдельном рассказе, и выглядит занозой, постоянно царапающей его сознание).

Вероятно, у менее талантливых авторов повествование о множестве случайных связей не отличалось бы особым разнообразием, но только не у В.Соловьева. И об этом заранее догадываешься, прочитав его чуть косноязычное – кажется, намеренно косноязычное – утверждение: «А касаемо между ног у женщин, которое то же самое, то нет: не то же самое», «вагина у баб разная… Не говоря о том, что в каждой вагине мерещится новый таинственный мир».

В этой главе много так называемых лирических и даже почти философских отступлений, связанных с взаимоотношениями не вообще мужского и женского пола, а лишь двух половых органов, названных вовсе не столь стыдливо, а напрямки, или прибегая иной раз к неологизмам, которые выглядят ещё грубее, чем их первооснова.

Рассказано и о девственнице, чья невинность досталась ему в Югославии: «Инстинкт подсказывал ей, как держать ноги, чтобы мужик вошел в неё глубже». Тут же – считать, что ли, и это лирическим отступлением или просто деловым предостережением для мужчин? – целая страница щедро посвящена разнице между кровью при дефлорации и остаточной менструальной, и этот дифференциальный анализ выглядит вполне профессионально. Как и чисто анатомические описания «нерожалого влагалища» ещё одной знакомой, хотя оно и было, по замечанию автора, «проходным двором».

Исторический, на пару страниц, экскурс на тему нимфомании с привлечением авторитета «Бостонского медицинского журнала» за 1841 год никак не уводит автора от дальнейших личных секс-воспоминаний, о которых – так и хочется запоздало напомнить Соловьеву, чтобы лишний раз предостеречь – ведь обязательно прочтёт любимая его жена. Неужели сердце её успокоится теми постоянными заверениями мужа, что у него «и в мыслях никогда не было и не могло быть расстаться с Леной, которую я любил с детства – и по сию пору», и что «Это мой член, а не я участвовал в этих случайных все-таки встречах»?

А ещё предстоит Лене Клепиковой  прочитать повествование её мужа об актрисе, у которой «оказалась очень подвижная, профессиональная киска, быстрые, легкие сокращения влагалища при совершенно неподвижном теле». А потом – ещё о «трёх подряд» женщинах, из которых последней была завлитша какого-то театра, но не станем утруждать стороннего читателя дотошными авторскими описаниями, ибо они связаны с подробностями «неоконченной менструации». А ещё была «финно-шведка», как обозначает её автор «Записок…», а ещё – дальняя родственница, которая отдалась ему не сразу, когда была девственницей, а лишь спустя несколько лет… А ещё, а ещё… Но не перешагнул ли автор обещанную ранее чертову дюжину? И не достаточно ли его жене впечатлений?

«Сволочь, что это пишу?» – спрашивает автор то ли у читателя, то ли у своей жены Лены Клепиковой. И отвечает на свой же вопрос: «Не сволочь, а скорпион». И что? Лене Клепиковой от этого легче?

А ему тем временем мечтается: «Если б можно было вернуться в прошлое и заменить тех, кого трахал зря, на тех, кого зря не трахнул!» (Ишь, чего захотел! На такое каждый бы согласился…).

Что-то никак ему не успокоиться. Перечислив упущенные возможности, автор «Записок…» вновь обратился к тем, кого всё же не проворонил: «Дело было в Вильнюсе, и сошлись мы случайно… Она кончала еще до того, как я проникал в неё, и просила подождать, пока снова возбудится».

Затем автор возвращается к рассказу о его длительном романе с иностранкой Барбарой: «… самая душистая промежность, какие мне только встречались в жизни». Что, и это тоже готова терпеть его жена и непременная читательница Лена Клепикова? Вряд ли её могут утешить слова мужа о том, что среди его любовниц наиболее частое имя – Лена. Хорошо ещё, что он даёт передохнуть Елене Клепиковой от своих воспоминаний о других женщинах, то и дело на что-то отвлекаясь, – к примеру, на обстоятельные рассуждения о величине полового члена в зависимости от расовой принадлежности: «У негров просто затвердевают и встают, тогда как у белых увеличиваются в размере. У меня, – сообщает автор, – раза в три-четыре». (Разве что уподобиться дотошности автора и поинтересоваться: что бы значило его пояснение? Откровенное сетование на малость первоначального размера или гордость за последующий?). 

После этих отвлечений на две страницы, включая и анекдоты на близкую тему, вновь последовал рассказ о том, как не когда-то в прошлом, а вот прямо сейчас, в Куинсе, где живёт автор, мечтается ему о той юной женщине, которой, по собственному признанию, он в отцы годится.

Обнаружив сейчас, что впереди ещё двенадцать страниц подобного же текста, вновь участливо подумалось: «А каково Лене это читать?!»

Да, но какой всё-таки Лене? Вспомним, что манере Владимира Соловьева свойственно подавать литературных героев с теми же именами и фамилиями, которые носят живые или когда-то жившие люди, однако они, как не раз объясняет автор – это на самом деле не совсем они, а то и вовсе не они. Да и он, Соловьев, часто тоже не он, а лишь человек с его именем, не имея никакого отношения к настоящему Владимиру Соловьеву. И, значит, любой другой персонаж, названный, допустим, Леной Клепиковой и женой автора, тоже ведь может оказаться не той Леной Клепиковой, которая жена Соловьева, а всего-навсего придуманным литперсонажем, которому можно изменять, не рискуя нарваться на скандал всамделишной Лены Клепиковой. Не станем же предполагать, что истинную жену В.Соловьева сексуальные похождения мужа вообще никак не волнуют…

И тогда остаётся допустить, что не одноимёнцы и однофамильцы, а настоящие Лена Клепикова и Владимир Соловьев, движимые, может быть, совместным убеждением, будто литература – это всё, а жизнь лишь кое-что, но, скорее, просто в заботе о спросе на свои книги, наперёд сговорились между собой, что В.Соловьеву дозволяется публикация всяких его связей, пусть даже и действительно бывших, которые в нормальной семейной жизни вряд ли переносимы любой супругой.

Если же оставить без дальнейшего рассмотрения возможность сговора и реакцию жены – хоть Лены Клепиковой, хоть другой – на мужнины половые приключения на стороне, то давайте просто позавидуем неуёмному темпераменту немолодого автора «Записок скорпиона», который, заявив, что «ныне эрекция уже не та», тут же кокетливо разъясняет: «говорю о творческой». А на вопрос коллеги, где бы  достать виагру, горделиво отвечает: «Откуда мне знать? Мне – не надо». И со свойственной ему прямотой делится с читателем: «… до сих пор смотрю на бабу с ебальной точки зрения». (Виноват, это в другой главе, в самой первой, где он участвует «Наперегонки со смертью», но, впрочем, ни одна глава не обойдена чем-нибудь подобным. У него и литературные, и более общие размышления часто носят сексуальный характер: «Писать без вдохновенья – все равно, что трахаться без эрекции», «Творческий процесс сродни соитию или мастурбации», «…искусство – это эрекция, а не оргазм», «… судьбу, как и еблю, нельзя прерывать искусственно».  И даже пользование обычным биноклем вызывает в нём генитальные ассоциации: «…верчу колесико у него в промежности, настраиваю на резкость», – а отношение к временам года (три весны) передаётся тем же манером: «…все такие юные, голенькие, целенькие, по моему вкусу: вёсны-целочки». Ну и, наконец, «Задание самому себе: довести импульс правды до оргазма прозы». До чего же красиво и сексуально оформляет В.Соловьев мысль о том, что нужно писать «без оглядки и без опаски, как на духу, черное и белое называть черным и белым».

 Иногда затрудняешься хоть как-нибудь истолковывать некоторые высказывания В.Соловьева. Например, такие:

«… знаю, что лучшую книгу о Пушкине написал бы Дантес»;

«… доносы с советских пор ненавижу так, что даже на Эйхмана, наверное, не донёс бы»;

«Если бы „Майн Кампф“ или „Протоколы сионских мудрецов“ были написаны талантливо, я бы признал их право на существование, идеология побоку».

Или как вот реагировать на такое рассуждение В.Соловьева: «Кстати о Бейлисе. Не поразительно ли, что все дружно говорили о его невинности и мученичестве, но как-то начисто забыли, что во всей этой гнусной истории главная жертва – мальчик Андрюша Ющинский, принявший мученическую смерть. Я понимаю, что сама по себе смерть Андрея Ющинского – в отличие от обвинения Менделю Бейлису – не повлекла за собой опальных обобщений относительно народа, к которому он принадлежал (поляк?), и всё равно меня пугает замкнутость еврейского гуманизма в себе и на себя – ни толики сочувствия убиенному мальчику». Вроде бы и осознаёт возможные последствия не для одного Бейлиса, а для целого народа, но тем не менее… Как тут не вспомнить пушкинские слова, отнесенные В.Соловьевым к любимой жене, которая «жалеть умеет только мёртвых…». У самого же автора «Записок скорпиона» довольно странное отношение именно к мертвым: «У живых есть возможность отписать мне в ответ, а мёртвые срама не имут. Ни срама, ни чести. Как и живые». Ну, с живыми-то ладно, они действительно как-нибудь за себя постоят при необходимости, а вот мёртвые… Как же это: не имут чести?! Ведь только это им и осталось что посмертная честь… Правда, заботиться об этом надо бы как раз живым. В том числе и В.Соловьеву.

Как будто уже давно стала понятна ошибка классика: вопреки его утверждению, гений и злодейство вполне, увы, совместны. Наверное, тем более совместны талант и склонность к злословию. А  В.Соловьев бесспорно талантливый писатель.

 О себе он вполне откровенно, хотя и несколько рисуясь, высказался в своих книгах, особенно – в «Записках скорпиона».

«Зубная щётка тех, кто ею пользовался – вот кто я. Мемуарист-вурдалак и трупоед в одном лице».

«Не спорю: характер у меня заёбистый, хотя по жизни я человек беззлобный. Как в том анекдоте: ну, скорпион я!».

«А себя я не жалю? Больнее других!».

«Мне бы сохранить мою скорпионью сущность… пусть не яд, хотя бы кусачесть».

«… возраст у меня хоть и слезоточивый, но равнодушный… под видом других оплакиваю себя, а к другим – отменно равнодушен. Короста старческого равнодушия, как говорил небезызвестный граф».

Но если и видится тут некоторая рисовка, а иной раз проскальзывает даже усмешка, то высказывания о своих книгах звучат всегда очень серьёзно – настолько, что автор не ощущает и малой толики неловкости от  высочайшей самооценки. (Напомним уже ранее приведенные слова В.Соловьева о своём романе «Три еврея»: «… полагаю, его хватит на столетие вперёд». Или вот, например, в одном из интервью: «… я полагаю, что написал книгу о Бродском вровень с его лучшими стихами»).

Всё же гораздо интереснее поискать в Интернете, как же относятся к творчеству В.Соловьева его коллеги, а не сам В.Соловьев.

Если их отзывы (в основном о книге «Три еврея) выстроить подряд, без ссылок на имена авторов, это будет выглядеть так:

«исповедально-скандальная книга», «свалка собственных комплексов», «устойчивое реноме литератора-скандалиста», «длинная объяснительная записка задним числом, а никакой не роман», «с кураторами из КГБ у него был роман, а не с эпиграфами», «только камуфляжа ради можно писать о том… что В. – стукач, а он, Владимир Исаакович – разоблачитель», «однако эпиграфы отдельно, просто так почитать можно, хорошие люди писали, очень расширяет кругозор», «эта книга – ярчайший пример пустословия… словесные выделения автора», «главной целью автора является эпатаж и скандал вокруг своего имени», «этот „бывший друг“ обрушил на Александра Кушнера объёмистый ушат помоев», «набор сплетен о людях, которые явно талантливей его самого», «впечатление, что он успел обгадить всех своих знакомых», «плевки пигмея», «название придумано ради грядущих заработков», «о себе он правду пишет частично», «компетентные люди предостерегают: верить Соловьеву стоит в лучшем случае на 50%».

Наверное, нелегко читать о себе такое…

Правда, были ведь и благожелательные отзывы: «… сочинение на редкость талантливое… нервно, страстно, местами чрезвычайно умно, местами пробуксовывает из-за повторов… но в целом автор своё сражение с темой выигрывает», «беспощадность к себе как к персонажу», «победили ум, глаз, перо и страстная натура». А вот из письма к автору «Записок скорпиона»: «Критик вы блестящий, исключительно проницательный, на все сто. И притом нежный, свою скорпионистость преувеличиваете». (Это пишет В.Соловьеву женщина-коллега, которая, видимо, не испытала на себе его нежной скорпионистости). Со слов самого автора «Записок …», другой его коллега, Фазиль Искандер, сказал ему: «Ты – литературный гангстер, я не шучу, тебя надо бояться, потому что тебе самого себя не жаль ради своего романа». (По смыслу и даже стилистически это высказывание близко к тому, что говорит о себе сам В.Соловьев. Только ведь «надо бояться» его не потому, что «самого себя не жаль»…). А вот прямо-таки восторженная оценка кого-то из ярых поклонников: «Я давно не испытывал такого наслаждения и не знал такого запойного чтения, какое я испытал, читая по первому и даже по второму разу роман… я был просто поражён уровнем критической мысли», «рассказ до предела откровенный и правдивый», «веришь критику безоговорочно и поражаешься глубине анализа», «автор – опытный критик и даже кандидат филологических наук». (Умиляет этот вскрик «даже», сопровождающий прямо-таки провинциальное восхищение кандидатской степенью полюбившегося автора).

 Бог знает, насколько верно представляешь себе «психологический профиль» В.Соловьева, но после прочтения нескольких его книг облик автора уже вроде бы сложился. И запомнилось многажды им повторенное, пусть и разными словами: «Да, литературы ради готов на что угодно, ставя её превыше всего, включая такую эфемерность, как дружба и даже любовь». (А сама литература – не эфемерное, не призрачное занятие?  И что ожидать от его отношения к людям, с которыми не связывались дружеские чувства?).

«Себя ему жалко, других – нет… Он безжалостен к другим, потому что всю свою жалость израсходовал на себя». Это В.Соловьев пишет о герое «Калины красной». И ниже приводит слова короля Лира: «Мой бедный шут, средь собственного горя / Мне так же краем сердца жаль тебя». А далее – уже от себя, от В.Соловьева: «Вот этого „края сердца“  и не хватало часто шукшинским героям и их создателю». (Кажется, это можно бы отнести к самому В.Соловьеву).  Несколькими страницами позже: «Не в осуждение – кому я судья?..», «Человек – любой! – имеет право на  сочувствие…».  Замечательные слова, но тоже как бы против самого себя направленные, если вспомнить об отсутствии хоть капли сочувствия к В. во время его обыска на  отечественной таможне. А вообще-то начинаешь понимать упомянутую В.Соловьевым редакторшу, которая, отказав ему либо в издании одного из его романов, либо не соглашаясь быть редактором, написала ему: «Как я после этого в глаза знакомым посмотрю». На что В.Соловьев теперь отвечает: «А как – я?».

И действительно: а как? Да так, что вроде бы спокойно смотрит, не отводя взгляда…

 А вот кое-что из интервью, взятого питерским  критиком и литературоведом Н.Крыщуком у Александра Кушнера ещё в 2002 году, – по-видимому, сразу после появления в России книги «Три еврея». Отметив, что В. Соловьев, недавний друг А. Кушнера, превратился в его злейшего врага и «написал не просто критическую книгу, но книгу на уничтожение», Н.Крыщук задаёт вопрос: «Может быть, у вас есть этому простые житейские и психологические объяснения?» Да, отвечает А.Кушнер, однажды в Вильнюсе, в гостинице, Владимир Соловьев то ли по пьянке, то ли в припадке истерики признался в том, что он стукач. Кушнер добавляет, что некие силы немедленно «пристроили» Соловьева, только что окончившего Театральный институт, завлитом в ТЮЗ, помогли с защитой диссертации, поспособствовали  получению квартиры в центре города. По словам А.Кушнера, вместе с женой В.Соловьев гораздо чаще других его коллег ездил туристом по заграницам, «удивительным образом находил там деньги на улице, на которые покупал заграничные тряпки». Его широко печатали во всех журналах и газетах, даже в «Правде». При переезде в Москву он якобы получил квартиру тоже с помощью известной всемогущей организации. «Ну, и как-то всё стало ясно»… (В «Записках скорпиона», появившихся спустя пять лет после этого интервью, В.Соловьев не забывает откликнуться на обвинения, кое в чём довольно убедительно опровергая А.Кушнера, но в основном прибегая вместо доказательств к оскорблениям: «Клевета теперь для Саши – единственный выход», «этот поц», «какой надо быть мразью», «слабоумный приём»… Походя обзывается и Н.Крыщук из-за его симпатии к А.Кушнеру: «скудоумный, под стать Саше» и «эпигон эпигона»).

То А.Кушнер, то В.Соловьев высказываются в том смысле, что, мол, когда-нибудь откроют тайные архивы – и станут известны имена сексотов. Нет как будто оснований не верить в искренность их упований, однако те, кто виновен в стукачестве, вряд ли должны опасаться разоблачений: улита едет, когда-то будет… (На портале «Архивы России» приводится «Положение о порядке доступа к материалам, хранящимся в государственных архивах и архивах государственных органов РФ…», утверждённое Минкультом, ФСБ и МВД в июле 2006 года. Становится понятным, что, скажем, доступ к архивам КГБ возможен лишь через 75 лет от момента появления тех или иных архивных материалов. То есть, если, например, допустить, что некто был завербован КГБ ещё двадцатилетним юношей в 1961-62 году, то, выходит, его имя может стать известным не ранее… 2036-2037 года! Да и то: позволит ли чекистская «этика» хоть когда-нибудь раскрыть имена даже прошлых стукачей. Нет, не принято у чекистов сдавать своих – может быть, просто из тех соображений, что после не набрать будет новых стукачей.

А вообще, опытные люди предостерегают от подобного знания, ведь среди многих других, которые, возможно, и раньше подозревались, неожиданно могут оказаться до того близкие люди, что, узнав эти имена, не всякое сердце выдержит).

 

10.

 

А ведь и в самом деле это было время, когда люди часто подозревали друг друга в стукачестве. По признанию В.Соловьева, он и сам этим грешил, молва же, в свой черёд, считала его не только причастным к связям с КГБ, но ходили даже слухи, что впоследствии его не то чтобы выслали из страны, а послали за границу с заданием. Такая вот взаимность подозрений была, да ещё и само КГБ распространяло провокационные слухи, чтобы кого-то опорочить за несогласие сотрудничать, отомстить за что-то…

«Знаю только, – сообщает В.Соловьев в „Записках скорпиона“, – что в „Авроре“ несколько сотрудников активно сотрудничали с гэбухой». Непонятно, откуда такая осведомлённость, но этому можно поверить: наверняка в каждом журнале были «дятлы»… Однако как тогда относиться к другому утверждению? Оно высказано Александром Шарымовым, одним из многолетних сотрудников именно питерского журнала «Аврора». В его стихотворении «Гитара Галича» рассказывается о выступлении в их редакции Булата Окуджавы, исполнявшем свои песни на той же гитаре, которую когда-то держал в руках Галич. Само имя Окуджавы раздражало власти, и, очевидно, требовалось сообщить «куда следует» о том, что на территории молодёжного всесоюзного журнала исполнялись крамольные песни.

«И Соловьёвы – Леночка с Володею –

Писали их на плёнку для гэбэ».

 Такие вот строчки появились в стихотворении Александра Шарымова.

А чтоб понятно было, кто такая Леночка, носившая всё же свою, а не мужнину фамилию, в сноске указано: «Елена Константиновна Клепикова, тогда – сотрудница „Авроры“». Ну, а Соловьёв – это, понятно, Владимир Исаакович Соловьев (1942), литературный критик, муж Е.Клепиковой.

Об Александре Шарымове, авторе этого стихотворения, можно прочесть, что «Он был человеком непафосным, запредельно скромным, абсолютно непробивным, „человеком без локтей“…». Двигала ли им какая-то догадка или то была ни на чём не основанная подозрительность и обычное для тех лет предположение, что не может так быть, чтоб в редакции журнала совсем уж никто не «стучал»? Но ведь чета Соловьев-Клепикова вполне могла записывать на магнитофон песни Окуджавы исключительно для себя или для своих друзей. Разве не так?

Теперь уже ни о чём не спросишь Александра Шарымова: в 2003 году он скончался от инфаркта.

 Из всех отзывов о книге «Три еврея», да и о самом В.Соловьеве, наиболее полными оказались рассуждения писателя и журналиста Михаила Хейфеца, –того самого, кто был осуждён на четыре года лагерей строгого режима и на два года ссылки за написание – даже не за публикацию где-нибудь на Западе! – предисловия к предполагаемому «самиздатскому» собранию сочинений высланного из страны Иосифа Бродского (Так называемое «Марамзинское собрание» – по имени ленинградского писателя В.Марамзина, собиравшего стихи Бродского для задуманного им пятитомника и тогда же осужденного за это и высланного из страны).

Особенно любопытным показался рассказ М.Хейфеца о том, что за двадцать лет до появления на свет книги «Три еврея» поступила в русскоязычный израильский журнал «22», где Хейфец тогда работал, рукопись романа В.Соловьева. «Главное действующее лицо /…/ звалось Владимиром Соловьевым», этот персонаж был женат на сотруднице журнала «Аврора» Лене Клепиковой. Поразило М.Хейфеца то, что романный герой В.Соловьев был… осведомителем ленинградского КГБ! А ещё М.Хейфецу тогда «нелепо придуманным казалось, будто резидент ГБ станет обсуждать с осведомителем поведение и поступки другого агента». То есть обсуждать это с осведомителем В.Соловьевым, главным героем присланного романа.

Но это-то что! В книге «Три еврея» с её автором – с настоящим В.Соловьевым, а не с выдуманным литературным персонажем – сотрудник КГБ как раз обсуждает действующего стукача В. Как же так? Соловьев-то, по сути, посторонний для кагэбэшника человек, злостно, можно сказать, не поддающийся вербовке – и с ним делятся секретной информацией?!

Интересно и другое. М.Хейфец, во время следствия как-то вычисливший стукача В., прочитал спустя сколько-то лет исповедь этого В. о том, «как на самом деле было». И… и поверил не Соловьеву, а В.! («Так, по вине Соловьева, он, несчастный и запуганный, сделался сексотом. А теперь подлец-друг его же и разоблачает». Правда, сюжет вербовки В. гебистами на таможне пересказан М.Хейфецом всё-таки со слов В., лица, безусловно, заинтересованного… И, тем не менее, Хейфец поверил всё-таки ему, а не Соловьеву).

Как объясняет М.Хейфец, приведенные этим В. подробности дают «по крайней мере, внятное объяснение, почему в романе резидент мог обсуждать поведение сексота с другим осведомителем». И ещё одно занятное предположение М.Хейфеца в связи с тем вариантом, о котором поведал В., рассказывая, что его «вербовали с подачи Соловьева», – то есть вот, значит, кто «подставил» его на таможне. После исповеди В., опубликованной в питерской газете «Литератор», Хейфец понял, зачем понадобился В.Соловьеву первоначальный сюжет, где он пишет о себе как о стукаче. Вот размышление по этому поводу М.Хейфеца: «Если не хотел продолжать сотрудничество с ГБ после переезда в Америку, то самым умным шагом для разрыва с бывшими „хозяевами“ как раз и было – написать роман, изобразив себя в роли персонажа-стукача. Сразу отрубалось секретное прошлое как повод для будущего шантажа со стороны „товарищей“».

(Отвлечемся на минуту. Припомним из книги В.Войновича «Портрет на фоне мифа»: «Меня не столько то смутило, что он  /речь об А.Солженицыне/ под псевдонимом Ветров подписал в лагере обязательство сотрудничать с „органами“, сколько возникшее при чтении этого эпизода в „Архипелаге“ чувство, что признание выдаётся за чистосердечное, но сделано как хитроумный опережающий шаг. Воспоминатель поспешил обнародовать этот случай, не дожидаясь, пока за него это сделают его гэбэшные оппоненты». Как видим, рассуждения М.Хейфеца и В.Войновича по поводу мотивов, которыми могли руководствоваться совершенно разные люди, поразительно близки. Между прочим, и В.Соловьев заявляет, что А.Кушнер «шьёт» ему  кагэбэшную биографию с той же целью: «чтобы перевести стрелки – с себя на других». Словом, обвинения взаимные, и вроде бы каждого можно заподозрить…

Вдруг сейчас заметилось, что в одном случае «Ветров» – это  присвоенный кагэбэшниками псевдоним завербованному ими А.Солженицыну, а в другом, у В.Соловьева в «Трёх евреях», называется подлинная фамилия сотрудника КГБ, и им оказывается… тоже Ветров! Конечно, всего-навсего случайное совпадение. Но очень уж смешное. Хотя, если дать волю какому-нибудь чересчур воспалённому воображению, можно допустить и такое совершенно фантастическое предположение, что В.Соловьев вовсе не называет настоящие фамилии сотрудников КГБ, а, будучи начитанным человеком, в данном случае прибегает к агентурной кличке, присвоенной узнику ГУЛАГа за много лет до написания «Трёх евреев»).

А вот следующее предположение М.Хейфеца: «Сегодня мне видится, что В., когда сочинял „Ответ майору Соловьеву“, работал „не сам один“, секретные постановщики спектакля дышали за его плечом, подсказывая ловкие ходы! Этим письмом они посылали городу и миру нужный сюжет, в котором сводили счеты с тем, кто порвал подневольные отношения с ленинградскими хозяевами… В., думаю, отработал их задание еще один раз!»

Признаться, мне это и в голову не приходило – вот насколько подозрительнее становится человек, пообщавшийся с гэбэшниками на допросах. Кстати, Хейфец, в отличие от Соловьева, довольно высоко ставит умственные способности этих ребят: «… в КГБ работали умные и талантливые юристы», – тут же, однако, замечая, что если они начинают проигрывать, то поступают как Остап Бендер: «украдут с доски ладью или вломят оппоненту доской по голове». И добавляет: «… я был поражён их бесстыжим беспределом».

А на вопрос одного из интервьюеров: «Почему вы до сих пор отказываетесь назвать имя этого В.?» – М.Хейфец отвечает: «Мне его жалко. Он, по моей личной оценке, главная пострадавшая фигура в этом деле». А далее следует фраза, которая и мне близка: «Его сломали – и пусть ему судьёй будет Бог, а не я». В этом напечатанном интервью указано в сноске, что полное имя В. называется  впервые Е.Г.Эткиндом в его книге «Записки незаговорщика», изданной на русском языке в Лондоне ещё в 1977 году.

 Ну а что же сегодня поделывает сам В.? Как сложилась дальнейшая его судьба?

Однако вначале, учитывая низкую в нашем отечестве продолжительность жизни, следовало узнать, жив ли он вообще.

Судя по информации в Интернете, В. не только здравствовал, но, серьёзно преуспев на литературном поприще, значился теперь известным писателем – не то что в семидесятые годы, когда он был просто одним из многих членов Союза писателей. Отзывы о нём и о его выступлениях перед читателями – один восторженнее другого: «Встреча с живым классиком состоялась в Тюменской областной детской библиотеке… Хорошо, что есть такие детские писатели как В.», «В. – добрый, весёлый, просто ощущаешь, как от него исходит энергия», «В. не произносит громких слов о „писательском долге“, о „чести и достоинстве литератора“ и об „упадке культуры“. Он просто делает своё дело». На сайте Тамбовской областной детской библиотеки указано, что «Современная литературная критика считает его одним из выдающихся детских писателей». А на вопрос: «Кого вы можете назвать своими учителями в литературе?» – писательница, автор исторических романов отвечает: «Ленинградского писателя В., он руководил литературным объединением „Дружба“. Очень чуткий, отзывчивый человек, мне он здорово помог найти себя».

Его литературные достижения были признаны на Всероссийских конкурсах, он награждён международным дипломом им. Г.-Х. Андерсена, премиями им. С.Маршака и А.Грина, его историческая повесть об Авиценне была по решению ЮНЕСКО издана во многих странах к 1000-летию учёного. В 2007 году В. был удостоен Национальной премии по детской литературе, а совсем недавно стал лауреатом премии Правительства РФ в области литературы.

Он учредил интересную книжную серию «Жизнь замечательных детей» – о детстве Александра Македонского, Христофора Колумба, Авиценны, Моцарта, Петра Первого, Пушкина, Лермонтова, Эйнштейна, Марины Цветаевой, Юрия Гагарина…

А ещё – в советские годы он был стукачом.

Он – автор более полусотни книг для детей младшего и среднего школьного возраста, в которых «остро ставит нравственные проблемы, побуждая подростков задуматься над своими поступками».

Но ещё – по его собственному признанию – он был стукачом.

Он ведёт мастер-класс на семинарах молодых детских писателей, в его пересказе вышла «Иллюстрированная Библия для семейного чтения»…

И всё же бесспорно, что он был когда-то стукачом…

Но вот как отнестись к подписантам давнего коллективного протеста, направленного в секретариат Ленинградской писательской организации в  декабре 1963 года? Связано это было с подложным письмом, сфабрикованным  Е.Воеводиным, секретарём Комиссии по работе с молодыми авторами. Как бы от их имени оно и было представлено суду во время процесса по «делу» Иосифа Бродского, где Е.Воеводин выступал свидетелем обвинения. В ответ на это руководству писательской организации было заявлено: «Мы, молодые литераторы Ленинграда, не можем, не желаем и не будем поддерживать никаких отношений с этим морально нечистоплотным человеком».

Если учесть заинтересованность высоких партийных инстанций города в примерном наказании «тунеядца» Иосифа Бродского, то по меркам того времени подписанты совершили довольно мужественный поступок. Пятнадцатым в этом письме значится Владимир Соловьев, семнадцатым – Александр Кушнер, двадцать вторым – В. Их тогда ещё не развела жизнь…

 Можно ли так поставить вопрос: что же во всём, что связано с В., перевешивает – добро или зло?

Как бы там ни было, мне теперь особенно недоставало страницы давней газеты «Литератор» с признанием В. в стукачестве.

 

11.

 

Тот июль в Питере выдался необыкновенно жарким, температура все дни держалась около тридцати градусов. Поэтому досадно было узнать в газетном зале Публички на Фонтанке, что интересующий меня «Ленинградский литератор», как и более поздний «Литератор», да и все вообще газеты и журналы сравнительно недавних лет, хранятся теперь в новом здании, довольно далеко отсюда, на Московском проспекте. Зато приятно удивила скорая процедура оформления читательского билета в основном здании библиотеки, у Екатерининского сада.

От духоты и жары не очень спасало даже метро, но это, в предвкушении встречи с нужной мне газетой, почти легко переносилось.

И вот они передо мной, две на удивление тоненькие годовые подшивки. Впрочем, этого и следовало ожидать: газета, как и многие начинания тех перестроечных бурных лет, просуществовала совсем недолго, всего-то два года. Первый номер под названием «Ленинградский литератор» появился 21 октября 1989 года (Редактор Г.В.Балуев, адрес – Воинова, 18, телефон – 273-01-32… Для чего стал выписывать эти подробности – самому было непонятно. Зачем-то обратил внимание и на тогдашнюю цену газеты: 25 копеек, – хотя нынче уже не представить себе, насколько это ощутимо было для кошелька перестроечного времени).

Из-за успокоенности, что подшивки газеты никуда теперь не денутся, тянуло перелистывать медленно и, вспоминая то время, задерживаться почти на каждой статье и заметке, а вместе с тем хотелось поскорее отыскать то,  что у М.Хейфеца, как я вскоре убедился, было неточно названо «Мой ответ майору Соловьеву…».

Вдруг наткнулся на заметку самого В., не имеющую никакого отношения к моему поиску, но В.приоткрылся неизвестной мне стороной, и я стал просматривать его рассказ о том, как ещё с одним членом общественного комитета «Демократические выборы – 90» он, вооружившись обойным клеем и стремянкой, всю ночь со 2 на 3 марта расклеивал листовки и плакаты, а накануне выборов стоял с мегафоном у станции метро «Нарвская», призывая голосовать против секретаря горкома КПСС по идеологии.

Внимание не задержалось бы на сообщении об отчетно-выборном собрании Ленинградской писательской организации 3-5 апреля 1990 года, если бы вновь не промелькнула фамилия В. Он был избран членом Правления, а это, учитывая всегда сложные отношения писателей друг с другом, свидетельствовало о приязни большинства из них к В.

В «Литераторе» от 21 сентября 1990 г. В. предлагал «подготовить общее партийное собрание, на котором вынести постановление о роспуске партийных организаций в наших творческих союзах».

И что же: расклеивание по ночам протестных листовок и плакатов, участие в оргкомитете «Дем. выборов», призыв к роспуску партийных организаций – всё это проделывалось с согласия его кураторов из КГБ? Или он действовал, как говорится, по велению сердца, не оглядываясь на гэбистов и даже – чем чёрт не шутит! – им в отместку за всё, что они с ним сделали? А может, им там, в КГБ, временно не до того было, чтоб руководить своими стукачами, и собственная участь волновала их гораздо больше, чем судьба КПСС. (Просматривая газеты, попутно обратил внимание на то, как поднималась их цена – от начальных 25 копеек в октябре 1989 г., до 40 копеек в августе 1990 г., а спустя всего пару месяцев – уже до 50 копеек. Так сказать, экономические предвестники скорого конца  «Литератора» – пожалуй, в то время наиболее демократической газеты Питера).

Уже не припомнить своего чувства, когда взору предстала эта долгожданная страница, но именно так высокопарно и хочется сейчас произнести: «взору предстала».

Итак, газета «Литератор», № 41(95), октябрь 1991 г., четвёртая страница, занята вся полоса, точное название – «Открытое письмо майору Соловьеву Владимиру». Эта исповедь В. предваряется небольшим редакторским замечанием: «Похоже, что в нашей периодической печати начинает набирать силу новый литературный жанр – саморазоблачения бывших секретных агентов КГБ». (Мечты, мечты… Просчиталась редакция: то был единичный случай). И далее: «В опубликованных фрагментах „Романа с эпиграфами“ Соловьева… особо выделена одна фамилия – человека, которого, как пишет Соловьев, Комитету удалось сломать /…/ Соловьев в самом начале своих фрагментов делает такую сноску: „Автор берет на себя полную ответственность за достоверность приведенных в тексте фактов“».

(В книге «Три еврея» нет подобной сноски. Да и как, на основании чего можно было доказать истинность обвинения В. в стукачестве, если бы не более позднее признание самого В.?).

Видимо, для писательского разбега В. с иронией приносит вначале свои извинения по поводу того, что назвал Соловьева всего лишь майором. Словно бы перекликаясь с одним из предположений М.Хейфеца, о котором В. не мог знать, ибо оно последовало спустя несколько лет, как, кстати, и похожее, но еще более позднее высказывание В.Войновича, – автор «Открытого письма…» предполагает: «По-видимому, предчувствуя опасность разоблачения, вы решили забежать вперед…». Понимать следует так, что В.Соловьев, опасаясь возможных подозрений в стукачестве, подставляет вместо себя другого – именно В., действительно завербованного когда-то, однако ведь не без помощи, как пишет В., «человека, который как раз и передал меня в руки известного комитета /…/ зловещим образом повлиял на мою судьбу».

Всё, что я читал сейчас, казалось настолько искренним, как… как не казалось перед этим многое из того, что я прочитал в «Трёх евреях». И вот какая увиделась теперь несправедливость: фрагмент из книги Соловьева, где говорится о стукачестве В., появился в 1991 году в московском журнале «Искусство кино», выходившем  заметным тиражом 50.000 экз., книга «Три еврея» издана в России в 2002 году пятитысячным тиражом – совсем не малым в нынешние времена, затем этот роман повторно включён в состав другой книги В.Соловьева, выпущенной в 2007 году тоже пятитысячным тиражом популярным издательством «РИПОЛ классик»… То есть современный читатель имеет возможность лишь по Соловьеву воспринимать описанную им ситуацию с В. А «Открытое письмо…» самого В., всего-то единожды появившееся в уже безвестной газете, умершей 20 лет тому назад, едва ли кто-нибудь специально станет разыскивать.

 В мои времена даже в Публичке не было такой роскоши как ксерокс, а нынче на вопрос, нельзя ли снять копию, девица, выдавшая газетные подшивки, кивнула, как о чём-то само собой разумеющемся, и только пояснила, что нужно сначала обратиться в другое окошко за разрешением ксерокопировать газетную страницу. Хотя постойте-ка, там сотрудница заболела, так что можете идти в копировальный отдел без разрешающей визы. В связи с таким благополучным исходом уже было бы неуместно выражать своё ехидное удивление по поводу того, что, дескать, зачем вообще необходимо чьё-то разрешение, если сама газета не является секретной. И что же это, мол, за обязательность разрешения, если без него легко можно обойтись в случае, когда заболело лицо, выдающее такое разрешение…

Она и сейчас передо мной – копия той страницы с поперечно расположенным текстом на двух стандартных листах «А-4».

Важны не только новые подробности, изложенные в «Открытом письме майору Соловьеву Владимиру», но очень значим ещё и эмоциональный тон этой исповеди, который кажется совершенно искренним. И тут никак не согласиться с допущением М.Хейфеца, будто написанием ответа Соловьеву руководили сотрудники КГБ, подсказывая своему агенту В. «ловкие ходы». Пожалуй, М.Хейфец сам себе противоречит: если ты поверил не Соловьеву, а В., то о каких «ловких ходах», подсказанных якобы кагэбистами, можно говорить? Да и вряд ли они допустили бы такой, например, против себя пассаж в тексте  «Открытого письма…»: «…службе этой… было не столь важно охранять подлинную безопасность страны, сколько держать свой народ во всеобщем страхе, всеобщем унижении, подозрительности и во всеобщем презрении друг к другу».

Чтобы дать возможность читателю составить собственное мнение, не разыскивая раритетный экземпляр питерской газеты, приведём некоторые места из «Открытого письма…» В.

Касаясь туристической поездки в Швецию весной 1972 года, В. пишет Соловьеву: «Рассказывая обо мне, вы проявляете присущую вам богатейшую фантазию… Не крал я из магазина журналы, не пытался взломать автомат с презервативами и не покупал искусственные пенисы». Это, кстати, и мне, читателю «Трёх евреев», показалось нелепо придуманным. Но, в отличие от фантазий Соловьева, веришь напоминанию В. о том, как во время танцев в ресторане шведской гостиницы Соловьев одаривал своих партнёрш, американских пожилых туристок, сувенирными металлическими рублями, а в обмен просил у каждой по доллару. Таким воспоминанием В., разумеется, уколол Соловьева, но всё-таки не стал его обличать наподобие того, как в «Трёх евреях» это делал Соловьев по отношению к В., а великодушно объяснил «коммерцию» Соловьева нищетой советских туристов. (Может, дело в моей не до конца преодолённой совковой психологии, однако мелкая изобретательность В.Соловьева по приобретению долларов симпатии всё же не вызывает).

Совсем иначе, чем Соловьев, описывает В. случившееся на таможне и то, что этому предшествовало. Со слов В., порножурналы, которые помогли нашим «славным органам» шантажировать и завербовать В., принадлежали Соловьеву, а В. просто решил помочь Соловьеву, выказавшему нерешительность, пронести их через отечественную таможню. То, что придирчивый обыск, ещё и с личным досмотром в отдельном помещении, был учинён именно и только ему, В. посчитал нечаянным совпадением, и лишь спустя годы, после появления этой истории в толковании Соловьева, В. понял, кого же следует подозревать в преднамеренной провокации.

А вообще, дело не только в подробностях: в конце концов, оба могли что-то запамятовать и по-разному воспринимать некоторые детали. Главное – в полнейшем несочувствии одного из них к беде другого. В., обращаясь к Соловьеву в «Открытом письме…», напоминает ему об их разговоре, когда у В. отобрали при досмотре порножурнальчики, принадлежавшие не ему, а Соловьеву:

«- Нашли? – спросили вы, хотя это было ясно и так.

  Я кивнул.

 - Что сказал? (Видимо, Соловьева интересовало, не признался ли В. таможенникам, чьи это журналы. – Л.Б.).

 - Ничего.

 - Протокол подписал?

Вы, оказывается, знали, что в таких случаях подписывают протокол.

Я-то узнал лишь там, в комнате.

 - Подписал.

 - Ну и дурак.

Вот и весь разговор. Я уныло молчал. Не вашего извинения я хотел, потому что считал, что виноват сам. Сам вызвался перевезти, сам „залетел“. Но ободряющие слова были бы кстати. Их не последовало».

Добавим, что В. не только сочувственных слов не дождался, но, судя по описанию этого случая в книге «Три еврея», со стороны Соловьева проявилось даже какое-то необъяснимое злорадство.

В. надеется, что когда-нибудь откроются архивы КГБ, и тогда «ни один член нашей писательской организации не скажет мне, что я отдал его комитету по бдительности». И, вновь обращаясь к Соловьеву: «Дай-то Бог, чтобы я всё-таки оказался единственным, кого вы так талантливо сдали».

После случившегося на таможне «органы» запугали В. психбольницей и особенно тем, что с литературой он распрощается навсегда. Перед такими угрозами он не устоял…

В. пишет о том, как после этого намеренно избегал друзей, «Перестал общаться с теми, с кем очень хотел бы дружить. От этого жизнь казалась пустой, но я влачил своё одиночество. Я старался уйти от любой беседы на опасные темы  /… / видом своим подчеркивая, что такая беседа мне неинтересна». (Всё это, понятно, для того, чтобы потом не о чём было докладывать «хозяевам». Впрочем, как замечает В., «соседи-писатели были настолько лояльны, что, к счастью моему, Комитет безопасности не интересовали». Хочется тут поправить В.: а история с Хейфецем? с Марамзиным? с Эткиндом? Но, конечно, верно, что подавляющее большинство писателей были достаточно лояльны, чтобы интересовать «органы» разве что эпизодически. Правда, и для этого тоже нужны им были «свои люди» в писательской среде).

 А вообще-то понимаешь, что никакой пересказ не передаёт искренность эмоционального тона В., которому веришь. И надолго запала в душу одна из последних его фраз, обращённых в конце «Открытого письма…» к Соловьеву: «… то, что вы сделали с моей жизнью – нечаянно или выполняя задание, уж не знаю…». Прервёмся на этом, только отметим, что даже после всего сказанного В. оставляет читателю возможность поверить не в злой умысел Соловьева, а в нечаянность случившегося. Вот бы Соловьеву такое же великодушие по отношению к В.

Конечно, трудно, очень трудно следовать древней мудрости: «Не осуждай ближнего своего, пока не будешь на его месте». И потом: которого из них не осуждать? Или не осуждать обоих? То есть одинаково не осуждать того, кто по слабости своей не устоял, был сломлен такой силищей, как КГБ времён СССР, но и другого, который «что вы сделали с моей жизнью» и который, если верить В., поспособствовал его вербовке – этого тоже не осуждать? А кроме того, ведь по поводу второго ничего не доказано… Как же быть?

Как быть, как быть…

А я сейчас вдруг об одном пожалел: наверняка было бы интереснее не «Трёх евреев» комментировать, связывая себя текстом этой книги и не давая воли воображению, а написать бы традиционный роман, взяв за основу события, которые связаны с КГБ и всем, что вокруг этого. И главным героем сделать… да-да, автора «Трёх евреев», оставив ему те же фамилию-имя-отчество, ту же профессию литературного, по его словам, многостаночника – «политолог, публицист, полемист, парадоксалист, новеллист, романист, мемуарист, критик, историк литературы и искусства». Следуя излюбленной манере подлинного В.Соловьева, я тоже наделял бы всех литературных героев фамилиями и биографиями их прототипов, живых или мёртвых. Мой придуманный В.Соловьев родился бы, как и настоящий В.Соловьев, тоже в 1942 году и поразительно рано, несмотря на государственный антисемитизм, стал бы заведующим литературной частью питерского Театра юного зрителя. Персонаж В.Соловьев был бы в моём романе, как и в жизни, членом Союза писателей СССР, и друзья его остались бы из того же писательского круга, включая тех, с кем истинный В.Соловьев потом раздружился. И пусть бы романной женой была ему та, кто на самом деле его жена, а иногда и соавтор – Елена Клепикова, бывшая литсотрудница питерского журнала «Аврора».

Я оставил бы им того же сына Жеку и даже многочисленных кошек их семьи. (Или котов? Ну, их пол, имена или  клички можно было бы выудить из книг Владимира Исааковича Соловьева).

 И главное! Главное: сделал бы его осведомителем КГБ, изобретательным (как сейчас сказали бы: креативным) их помощником с многолетним стажем – допустим, завербованного ещё в шестидесятые годы каким-нибудь Юрием Ивановичем Ветровым или Борисом Павловичем Чудиновым, чьи имена-отчества-фамилии и род занятий тоже, как и всё в моём романе, совершенно случайно совпали бы с настоящими. И карьере В.И. Соловьева из моего романа они в какой-то мере должны были поспособствовать, хотя это не так просто, если учесть некоторые подробности биографии – отягчающую национальность моего героя, да к тому же ещё и его беспартийность. Однако, объективности ради, надо признать, что, прежде всего, он себе, своему несомненному таланту был бы обязан, ведь многочисленные его статьи в самых престижных советских газетах и журналах он сам писал, а не коллеги по его второй профессии. («Вторая профессия» для моего романного героя – это работа на госбезопасность). Хотя читателю было бы, пожалуй, интереснее, чтоб моему герою не только с публикацией, но и с написанием некоторых статей помогали. Ведь известно, что у них там, в КГБ, достаточно было талантливых учёных – и физиков, и химиков-токсикологов… Наверное, и специалистов в области литературы – тоже? Но нет, это слишком умаляло бы моего героя, а я ведь давно уверился в его незаурядном литературном таланте. Кстати, роман, если предварительно убедиться в оригинальности названия, окрестить бы в духе истинного В.Соловьева: «Роман с…». Ну, как его «Роман с эпиграфами», «Роман с памятью»… То есть случись мне написать художественное произведение, полное домыслов, это был бы «Роман с КГБ», где главный герой – стукач со стажем. И пусть многое в жизни моего героя совпадало бы с биографией настоящего В.Соловьева, на самом-то деле это не имело бы никакого отношения к тому подлинному Соловьеву, который чем-то напоминал бы моего придуманного. Как любит говорить В.Соловьев о разнице между его литературными героями и их прототипами: они не равны между собой.

Такая вот случилась бы перекличка с рассуждениями реального Владимира Соловьева о двойниках.

И хотя я знаю, что уже никогда не напишу этот роман, но мысли, с ним связанные, время от времени не дают покоя. В том числе и такой романный поворот вдруг забрезжил: дескать, до чего же удачная легенда была разработана кагэбэшниками для последующего легального появления моего героя в Америке с определённой задачей. Это же надо, какой отважный и заслуженный советский диссидент явился Западу!

Своё возникшее в 1977 году бесстрашие мой Соловьев (как и настоящий) объяснял бы тем, что к этому времени уже выбрал свою квоту страха. По поводу других людей он «недооценивал… инерции страха у интеллигенции в перестроечные времена». Но то касается других людей, которые так до конца и не избыли свой страх. А он, в отличие от многих, сразу же – и задолго до перестройки! – вон на что замахнулся: вместе с женой создал первое в стране независимое и откровенно диссидентское агентство новостей как раз в тот год, когда андроповское КГБ вовсю лютовало, отправляя инакомыслящих в психушки и в тюрьмы.  Именно в 1977 году был арестован Натан Щаранский по обвинению в антисоветской агитации и в измене родине, осуждён за правозащитную деятельность соратник А.Солженицына Александр Гинзбург… Мог ли не только мой герой, но и настоящий В.Соловьев не отдавать себе отчёта в том, насколько серьёзен их с женой риск, когда они открыто стали передавать на Запад информационные материалы, «порочащие советский общественный и государственный строй»? Истинный, а не придуманный мной В.Соловьев, кстати, и пишет: «В тот момент мы, в самом деле, не знали, какой нам путь предстоит завтра – на Запад или на Восток, какая дорога короче – до Лефортова или до Вены?» Скорее всего, на Вену рассчитывать не приходилось… Всё чаще раздавались анонимные звонки с угрозами физической расправы, у подъезда стали дежурить целыми днями «топтуны», прослушивался телефон, наверняка фиксировалось каждое появление в их квартире иностранных корреспондентов. Неумолимо приближалась развязка…

Ну ладно, допустим, что на свою судьбу им было наплевать, хотя никакой безоглядности в поступках и особо бойцовских качеств раньше за ними не наблюдалось. Но с кем же тогда останется единственный и горячо любимый ребёнок? Об этом ведь постоянные мысли: «Господи, как мы всё-таки уязвимы – если бы не Жека, наш двенадцатилетний сын, тогда и руки развязаны».

И тем не менее, несмотря ни на что… Как такое могут позволить себе любящие родители, обыкновенные советские люди, вовсе не борцы за освобождение человечества? А вот могут – и всё! Умом, как говорится, не понять… А верить – можно?

Если это происходит в удавшемся романе – то вроде бы можно. А если в жизни?

 

12.

 

То и дело ловлю себя на том, что до сих пор проговариваю некоторые возможные в романе фразы, выказываю сам для себя какие-то сомнения – то серьёзные, то второстепенные, смахивающие на мелкие придирки по поводу, например, дважды описанного покушения КГБ на жизнь его жены после учреждения ими диссидентского информационного агентства. В.Соловьев сообщает: «На Лену было покушение – цементная плита с крыши нашего московского дома… просвистела и шлепнулась в полушаге от нее».

В другой раз (или это тот же самый, но запомнившийся чуть иначе?) на Лену, когда она обходит подъезды дома в поисках водопроводчика, «сверху… падает кусок цемента величиной с булыжник», а затем, у другого подъезда, «со свистом проносится в нескольких сантиметрах от ее головы тяжелый снаряд из того же материала, пущенный сверху и наискось сильной, меткой и натренированной рукой». Возможно, Соловьев прав, усматривая в падающих с крыши дома цементных деталей отнюдь не случайность. Но ведь какой-нибудь скептик мог бы припомнить в ответ, что в прошедшую зиму сосульками с крыш убило в Питере пенсионерку и ребёнка, что вовсе не было чьим-то покушением, а объясняется привычным отечественным разгильдяйством жилищных служб. Хотя нет!  Буде кто-нибудь замахнулся бы на художественный роман, он наверняка предпочел бы точку зрения В.Соловьева. Но мы-то не роман пишем, который, по меткому выражению В.Соловьева, всегда копает глубже, чем документальный жанр.

И всё же зададимся некоторыми вопросами, заранее, впрочем, понимая, что, в отличие от полноценного романа, не получим достаточно убедительных ответов.

Не хотелось бы уподобиться тем, кто начинал с подозрением относиться к диссидентам, которых долго не арестовывали. Как бы само собой напрашивалось, что этот диссидент – человек КГБ. Однако потом с облегчением переводили дух: ага, раз посадили – значит, он не «их» человек. И всё же мне, автору гипотетического романа, пришлось бы объясняться с читателем по поводу удивительного терпения КГБ к агентству, которое, по словам В.Соловьева, «успело наделать много шума как за границей, так и – в обратном переложении по „вражьим голосам“ – дома, в России». Но если работа агентства, как сказано в «Записках скорпиона», протекала «под неусыпной слежкой КГБ», и не понять было, «кто придёт первым – инкоры или гэбисты с обыском», то мои читатели вполне могли бы недоумевать: отчего же, дескать, гэбисты так и не пришли с обыском? А и вправду: что за нерешительность такая у ГБ? Ведь, бывало, и обыски учиняли, и даже судили за гораздо меньшую провинность, чем вызывающе открытая деятельность независимого агентства… Так что, возможно, и мне, автору романа, пришлось бы позаимствовать объяснение В.Соловьева из его «Записок…». Оказывается, агентство не обыскивали, а отцов-основателей, вернее, мужа-жену-основателей независимого агентства не отправили в тюрьму по той причине, что, как поведал Соловьеву иностранный корреспондент из Би-би-си со ссылкой на какого-то мидовца, их, Соловьева с Клепиковой, «отъезд был решён на высшем уровне», буквально самим Андроповым. Потому, дескать, и не обыскивали, потому и не сажали, что собирались настоятельно рекомендовать постоянное жительство за границей. И в те времена никто не смел отказаться от подобных рекомендаций.

А в моём так и не состоявшемся романе это могло бы иначе объясниться: их, учредителей диссидентского информационного агентства, берегли для другого…

 Остаётся невыясненным – уже не для романа, а по поводу того, что было на самом деле – вот какой  вопрос. Почему, уезжая из Москвы, как пишет В.Соловьев, «отчаянными диссидентами», они с женой, оказавшись на Западе, тут же выступили в американских СМИ с яростной критикой советского диссидентства? Ведь это наверняка вредило остававшимся в стране противникам советского режима, наносило удар по репутации диссидентского движения, умаляло его деятельность в глазах сочувствующего Запада и, следовательно, было наруку гэбистам. И так ли уж не правы были те, кто считал, что публично критиковать диссидентское движение в момент, когда с ним жестоко расправляется КГБ – это, по крайней мере, безнравственно, если не сказать резче. Не потому ли, как пишет Соловьев, «… в ответ на нашу с Клепиковой статью в „Нью-Йорк Таймс“ академик Сахаров наложил вето на все наши публикации в „Континенте“…»?

И только в том случае, если допустить, что появление на Западе моего романного героя по фамилии Соловьев было задумано андроповцами как операция внедрения «агента влияния» в эмигрантское сообщество, – лишь тогда всё, абсолютно всё выстраивается и логически объяснимо, как это и положено в романе. И гораздо более понятной становится неожиданно безоглядная смелость супругов, замахнувшихся в то безжалостное время на создание первого в стране независимого информационного агентства.

Но ведь я так никогда и не напишу этот роман. А жаль, конечно. Следуя привычке реально существующего В.Соловьева, я уж, было, и несколько эпиграфов к своему роману загодя подобрал. Например, из самого же Владимира Соловьева: «… поди догадайся, о ком речь, а догадался – докажи!». И предпослал бы я этому роману слова, которые раскритиковал вначале: «Фамилии, даты, события, описанные здесь, вымышлены. Все совпадения – случайны».

 А затянувшиеся размышления о стукачах, о книгах В.Соловьева и об их авторе хочется закончить его же словами, хотя и написанными им совсем по другому поводу: «Какая-то каббалистическая тайна в роковом этом сочетании!.. Какая?»