Владимир Порудоминский
ПО УЛИЦАМ ОСТАВЛЕННОЙ МОСКВЫ
Из «Заметок к ненаписанным воспоминаниям»
"Где кончается документ, там я начинаю"
Юрий Тынянов
к р ю ч к о в и с в е т л а е в
Имя-знак
Сергей Ефимович Крючков преподавал нам морфологию русского языка и орфографию. Михаил Васильевич Светлаев синтаксис, историческую грамматику и введение в языкознание.
Ныне эти имена порядком подзабыты. Но для школьника моего поколения они были по-своему знаковыми. Они являлись неотъемлемой частью затверженного за годы учения, как формула, парного имени Крючков и Светлаев. Имя это стояло на переплете основного школьного учебника русской грамматики и обычно употреблялось как целое — крючковисветлаев: «Посмотри у крючковаисветлаева». Упоминать название учебника надобности не было. Просто: «Крючковисветлаев, страница семьдесят три». Имя было сопоставимо с другим парным именем-знаком, кажется, самым долговечным в истории русской педагогики: Шапошников и Вяльцев — шапошниковивяльцев (алгебраический задачник). Это вообще из 19-го столетия, но я шапошниковаивяльцева еще тоже застал. (Можно, в порядке шутки, вспомнить в том же ряду бойляимариотта или ломоносоваилавуазье, но шутка шуткой, а типологически — как нечто укорененное со школьных лет в сознании и памяти — сопоставимо.)
Надо ли говорить, что, когда перед школьником, зазубривавшим для поступления в институт параграфы из крючковаисветлаева, вдруг, что называется, «живьем», представал этот самый Крючков, такое не могло не произвести впечатления. Впечатление тем более умножалось, даже возводилось в степень оттого, что среди институтских наставников вдруг оказывался и Светлаев. Обе части формулы-знака были налицо. В начальные годы учения Крючков и Светлаев, и впрямь, почти воедино (крючковисветлаев) едва не всякий день появлялись у нас в аудитории.
Михаил Васильевич Светлаев, кроме языкознания, читал синтаксис, историческую грамматику, Сергей Ефимович Крючков — соответственно, морфологию, орфографию.
Уровень грамотности
Сергей Ефимович с хитрецой в светлых холодноватых глазах прогуливался по аудитории, диктовал отрывки, насыщенные заковыристыми случаями употребления не и ни, слитного и раздельного написания, прописных и строчных букв и т.п., — все эти особой трудности диктанты, вышибавшие пот на лбу у недавних отличников и отличниц. Вчерашние школьные грамотеи, как с пятеркой, поздравляли лруг лруга с пятью ошибками (пятнадцать набрать тоже не диво).
Заметив наше отчаяние, Сергей Ефимович утешал насмешливо:
«Мой учитель, покойный Дмитрий Николаевич Ушаков, создатель «Толкового словаря», считал себя грамотным на семьдесят пять процентов. Я, пожалуй, — процентов на шестьдесят...»
Нам иного не оставалось, как дружно поинтересоваться:
«А мы?»
Сергей Ефимович саркастически оглядывал нас и поводил кистью руки где-то на уровне колен...
Когда развернулась (организована была, конечно) травля книги академика В.В.Виноградова «Русский язык», Сергей Ефимович не пострашился выступить в ее защиту. Таких бесстрашных было по пальцам перечесть (на одной руке хватило бы пальцев).
Во время публичного «обсуждения» (осуждения) виноградовской монографии Сергею Ефимовичу слова не дали. Назавтра в отчете, опубликованном центральной газетой, я прочитал: «Преп.Крючков позволял себе с галерки кликушеские выкрики». Круто (если нынешним словцом обозначить). После такого выпада всего можно было ожидать. Я, помню, наивно обиделся за своего учителя: «Миллионы людей познают родной язык по его учебнику — и нате вам, это нарочито-презрительное: преп!..» То ли на следующий день, то ли двумя-тремя днями позже я сдавал Сергею Ефимовичу какой-то зачет или семинарскую работу. Мы были вдвоем в аудитории. Он сидел согнувшись — признак плохого настроения (студенты предупреждали один другого: печень прихватило - сегодня злой). Сергей Ефимович вдруг спросил (никаких доверительных отношений у нас до этого, да и после, не было): «Про кликушеские выкрики читали?» Я кивнул утвердительно. «Никаких выкриков не было. Просто не дали слова, и я им показал с верхотуры вот это...» В холодноватых глазах проблеснула улыбка. Он достал из портфеля газету «Правда», свернутую так, что видна была карикатура на первой полосе — тогдашний английский министр иностранных дел Бевин, стоящий на голове (как символ некой истины, перевернутой вверх ногами). Ух ты! Тут, глядишь, дело, и впрямь, преп'ом не обойдется. Но обошлось, слава Богу.
(Пройдет несколько лет. Вчера господствовавшие истины сменятся новыми, и новые, точь-в-точь как вчерашние, по отечественному обычаю, водружены будут вниз головой. Через несколько лет академик В.В.Виноградов будет поставлен во главе российской лингвистики и станет непогрешим, тогда как недавние критики его досыта нахлебаются самых беспощадных поношений. И академик Виноградов, возвращенный на Олимп, не удовольствуется тихим торжеством, но будет, кивая при этом на товарища Сталина, метать оттуда в былых противников громы и молнии, В своем путаном любительском сочинении по вопросам языкознания, объявленном, конечно же, гениальным, товарищ Сталин приравняет вчерашних властителей науки, сторонников в сталинское же время до небес вознесенного академика Марра, к вредителям, и академик Виноградов будет призывать советскую лингвистику вступить на путь, «на который всех нас направляет наш великий вождь и учитель И.В.Сталин».
Виктор Владимирович Виноградов — человек битый: несколько раз арестовывали и ссылали несколько раз. И в промежутках покоя не давали. Можно, без сомнения, его осуждать, но нетрудно и понять. Страх из души, из памяти уходит едва ли не последним. Тем более, что эпоха, опять же действуя через страх, навязывает определенный тип поведения. В конце концов многие из поверженных марристов, побуждаемые тем же страхом и типологией эпохи, начнут обращаться к самим себе и своим вчерашним сотоварищам с теми же заклинаниями, с какими будет поучать их от них натерпевшийся, а ныне восставший из пепла академик Виноградов. Печальней, что страх и в сравнительно вегетарианские, по обозначению Ахматовой, времена не покинет души академика, наоборот, навсегда осядет в ней тяжелым винным камнем. На процессе Синявского и Даниэля он выступит экспертом обвинения. Всегда державшийся с достоинством, несколько даже высокомерным, не побрезгует согласиться, не посмеет отказаться. Произведет стилистический анализ текстов и «докажет» антисоветский с точки зрения лингвистики характер сочинений подсудимых. Спустя годы Синявский в книге «В тени Гоголя» напишет: «Вот мы и встретились с Вами на узкой дорожке, уважаемый Виктор Владимирович, покойный учитель, профессор Московского университета. За Вашу, простите, сделанную в КГБ «стилистическую экспертизу», где Вы, вопреки обычаю, включили стиль в криминал, усмотрев в нем «скрытую форму политической диверсии», — даже следователь тогда подивился Вашей академической прыти, опережавшей события и запросы начальства...»
И не нашлось никого, кто посмел бы показать академику какого-нибудь Бевина, стоящего вниз головой...)
Опасные связи
Михаил Васильевич Светлаев был человеком сдержанным. Не то, что неприступен, но внутренне отдален. Всегда замечательно ровен, вежлив, внимателен, безукоризнен в каждом слове и движении, — и всегда некоторое расстояние («ничейная полоса») между ним и собеседником, некоторое расстояние, которое не преодолеешь и которое как бы не предполагало, что его должно преодолевать. Таким он мне казался. Или — вспоминается. Недавно попалась его фотография — широкая веселая улыбка, из тех, что освещает всё лицо. Наверно, без сомнения даже, и такой бывал — я не помню. Для меня, и не только, смею сказать — для большинства нашего времени студентов, Михаил Васильевич был по образу и подобию своему, что называется, чеховским интеллигентом — в понятии этом воплощался не только и не столько образ чеховского героя, сколько образ самого Чехова, каким он (в силу разнообразных причин) сформировался в сознании российского читателя.
Опять же смею предположить, что, по крайней мере, одной из причин приметной сдержанности Михаила Васильевича стало его родство с Булгаковым (он был женат на сестре писателя), прекрасное, конечно, родство, но в ту пору по-своему и опасное.
Положение Булгакова после смерти (а тогда и десяти лет не прошло, как умер) оказалось таким же, как при жизни: формально вроде бы опалы нет, а по сути подзапретен. В Художественном театре давали инсценированные Булгаковым «Мертвые души», там же шла его поразительная пьеса о Пушкине «Последние дни», в которой главный герой не появлялся на сцене, но всё действие было пронизано его присутствием (я был заядлым мхатовцем и видел эти спектакли несчетно), но о самом авторе, кроме того, что был таковой, мало кто говорил и слышал. Разве что поминали шедшие до войны в том же Художественном с перерывами и запретами «Дни Турбиных» и жевали обратившийся уже в легенду слух о бесконечных явных и тайных посещениях Сталиным (18 раз!) этого спектакля. А на лекции по истории советской литературы наша красивая преподавательница скучным голосом упоминала Ыдейно порочные сочинения Булгакова «Собачье сердце» и «Роковые яйца», которые никто из нас не читал (да и негде было прочитать), одной фразой туманно обозначала как бы до нелепости лишенное смысла, но при том всё же заведомо антисоветское содержание сочинений и, навсегда расставшись с Булгаковым, торопливо шагала дальше по курсу. «Мастер и Маргарита», «Белая гвардия», «Театральный роман», «Кабала святош» — всё оставалось неведомо и недоступно.
Впрочем, в ту пору, о которой пишу, имя Булгакова оказалось по-своему изъято из забвения, правда, как выразились бы нынче, со знаком минус. Причиной послужило явление в свет очередного тома собрания сочинений Сталина. Владыка не выпускал из цепких короткопалых рук и посмертную судьбу Мастера. В томе было опубликовано письмо Сталина писателю Билль-Белоцерковскому. Письмо давнее, еще двадцатых годов. Тогда, в двадцатые,
Билль-Белоцерковский сочинял пропагандистские пьесы и ходил в популярных драматургах. Обжигаемый своей партийной нетерпимостью он отправил послание вождю, просил разобраться с «врагом» Булгаковым и ответить. Вождь вел с Мастером свою игру, карманный
драмодел Билль-Белоцерковский его, надо полагать, вообще не интересовал, но, по ходу своей игры, Сталин «разобрался» — и ответил. «Бег» — попытка вызвать симпатию к антисоветской эмигрантщине, оправдать белогвардейское дело. «Багровый остров» — макулатура для буржуазного театра. «Дни Турбиных» — демонстрация всесокрушающей силы большевизма, хотя автор ни в какой мере «не повинен» в этой демонстрации. Письмо стало известно двумя десятилетиями позже, чем написано. Про умершего Булгакова мало кто вспоминал или смел вспоминать, Билль-Белоцерковский был заживо забыт, будто никогда и не бывало, но поскольку всякое изреченное слово вождя тут же становилось предметом неутомимых исследований, с кафедр и на газетно-журнальных листах тотчас забормотали эхом: «эмигрантщина», «белогвардейское», «макулатура», «всесокрушающая», хотя ни «эмигрантщина», ни «макулатура», ни «всесокрушающая» уже давно ни на одной сцене не шли и ни под какой обложкой не печатались. И наша красивая преподавательница получила возможность прибавить к убогим эпитетам, обозначавшим творчество Булгакова, еще несколько, взятых из арсенала товарища Сталина.
В нашем институте, курсом младше, учился Сергей Шиловский, пасынок Булгакова. О том, что пасынок я узнал не сразу, многие же и вовсе не знали: разговорчивый Сергей не слишком охотно говорил о том, о чем должен был бы говорить всего более (впрочем, на многих в те годы сообщение о таковом родстве, скорее всего, не произвело бы большого впечатления).
Мы с Сергеем друзьями не были, но поддерживали добрые отношения; одно время ухаживали за двумя подругами. Несколько раз вчетвером или небольшой компанией собирались в квартире Булгакова, выпивали, веселились (сидели почему-то на полу). Несколько раз наши пирушки прерывало возвращение домой Елены Сергеевны; она, почти не останваливаясь, проходила мимо нас в свою комнату. Откуда нам было знать, что это — Маргарита. Мама Сергея — не более. Однажды мы с Сергеем шли мимо Художественного. У служебного входа знаменитая актриса Андровская разговаривала с какой-то дамой. Дама оказалась Еленой Сергеевной. Пока Сергей перемолвился с ней несколькими словами, я, не отрывая взгляда, пялился на Андровскую — она была одним из моих кумиров. Сто из ста моих современников тогда вели бы себя точно так же, как я. Ныне все сто, наверно, смотрели бы на Маргариту. В комнате соседней с той, где мы веселой компанией пировали на полу, размещался кабинет Мастера, хранились, возможно, рукописи его творений, в том числе и одного из самых замечательных романов 20-го столетия. Мы того не ведали. Никаких разговоров о Мастере, в доме которого мы пребывали, не велось. Когда я ныне вспоминаю это, страшно становится от мысли, в какую годину суждено было жить.
Годы спустя один из наших студентов — он, кажется, близко дружил с Сергеем Шиловским — рассказывал, что однажды встретил в этом доме Светлаева. В кабинете Мастера, перед его портретом, Михаил Васильевич поднял бокал за великого писателя: «Может быть, ты когда-нибудь прочитаешь всё, что он написал!»
В ту пору такой тост стоил курса лекций!..