Владимир Яранцев
Вивиан Итин.
Гражданин Страны Гонгури
Петербургское повествование
Предисловие автора
Попытки написать «чисто» биографическое повествование, основанное на одних только фактах жизни, на «динамике» жизненных перипетий, невозможны. Как невозможно в чистом виде на нашей планете ничто, разве что в стерильных лабораторных условиях.
Недавний «Опыт доступной биографии» Пушкина филолога и писателя Вл. Новикова, вместо только-биографии создавшего текст-концентрат, выходящий далеко за рамки заявленного жанра, наглядно говорит об этом. «Протоколы» вместо биографий уместны в других жанрах и учреждениях: писать о писателе-творце вне его профессии, отмеченной искрой Божьей, невозможно.
Случай Вивиана Итина, героя этой книги, в этом смысле весьма нагляден и поучителен. В силу характера, склада ума и души, он жил больше внутренне, чем внешне. Первые его стихи оказались не столько «литературой», сколько открытием этого особого пространства души и духа, не отделимого от сна и сновидений. Координаты его уточняет и узаконивает Петербург — не столько город, сколько иное пространство, иная реальность, столь многих русских пителей и поэтов заставлявшая опасаться за свое творческое здоровье. Может быть, поэтому Итин написал, будучи в Петербурге, совсем немного. Зато много читал, видел, слышал, поглощал, вбирая в себя идеи, образы, флюиды той культурной среды, которую создал этот город-«фантом», не знающий границ ни географических, ни прочих. Шесть петербургских лет Итин перестраивал здание своего будущего творчества по образу и подобию этого «самого умышленного города», революция только на время задержала этот долгий, но неуклонный процесс. Сибирь, лишив физического присутствия в единокровном Итину городе, только обострила и обновила петербургские впечатления, ускорила написание произведения, оказавшегося главным в его жизни и судьбе.
Эта книга так и утверждает: «Страна Гонгури» — повесть петербургская, показывающая степень зависимости от города Итина и его судьбы. Зависимости благой, творчески необходимой. После «Гонгури», т.е. 1922 года, жизнь Итина становится качественно другой, сам он становится другим, человеком с другим гражданством, другой биографией. По крайней мере, он хочет им быть, гордо именовать себя сибирским писателем и деятелем сибирской литературы. Об этом Итине надо писать отдельно, особую книгу. И она будет отличаться от книги этой, которая, по сути, состоит из многочисленных отступлений, подробно рассказывающих о тех, кто был рядом с Итиным в разные годы этой половины его жизни — профессора, ученые, студенты, поэты, писатели, наркомы, солдаты, журналисты. Еще больше здесь рассказывается о книгах и произведениях, которые вошли в плоть и кровь его сознания и творчества. Рассказывается подробно, может быть, слишком подробно, педантично.
Но в том-то и был замысел этой книги: показать, как альтернативные «обычным» среда и пространство могли стать физически ощутимыми для писателя и поэта, связавшего себя с Петербургом, да еще в эпоху Серебряного века. Возможно, есть и более яркие и знакомые примеры великих «серебряных» петербуржцев: Блок, Ахматова, Гумилев…
Но часто бывает так, что для замыленного хрестоматийными фигурами взгляда нагляднее и свежее бывает пример именно такого их современника, которого принято называть «второстепенным», «малоизвестным». Данную книгу можно назвать одним из таких опытов в этом почти экспериментальном жанре жизнеописания, превращенного в книгоописание, с желанием избежать литературоведческого академизма.
Еще одна особенность и этой книги, и личности ее героя: особая значимость для него Ларисы Рейснер, без которой Петербург для Итина был бы только декорацией его юридической карьеры. Следить за эпизодами, перипетиями, нюансами сложных взаимоотношений Ларисы и Вивиана для автора этой книги не являлось самоцелью — все это органично связано с другими эпизодами и сторонами жизни Итина. Тем не менее, сюжет этот особый, выделяющийся из ряда прочих, способный стать основным, если бы автор писал только «о любви».
В целом автор книги стремился все-таки сделать ее читаемой, интересной, даже увлекательной. Хотя и не без мысли о том, что нынешнее чтение слишком уж комфортно для читателя, избалованного «медийными» писателями, который привык к тому, что полегче, что тешило бы главным образом его гедонизм.
Верится все же в другого читателя, уставшего от потакания его лени и капризам. Книга эта написана все-таки не вопреки, а благодаря такому читателю. Который, верим, существует и ждет именно таких книг.
Часть I. От Уфы к Петрограду (1894-1917)
Арифметика и алгебра судьбы
Уфа — это почти Сибирь. Во 2-й половине XVI века сибирский хан Кучум, бывший вассал Москвы, делая набеги на российское Зауралье, чуть было не подчинил себе хантов и манси, татар и башкир. Именно в пору этих сибирских набегов Иван Нагой с отрядом стрельцов и основал Уфу в 1574 году. И в том же памятном году, который теперь уфимцы отмечают как год основания города, Иван Грозный особой грамотой дозволял купцам Строгановым «воевать Кучума». Явился Ермак, и через десять лет покорил Сибирь — сначала город, столицу края, а его наследники потом и весь край. С тех пор Сибирь покоряли все, кто пересекал Урал и оседал в ее городах и селах. Вольно или невольно, сквозь неприязнь или ненависть, привычкой «стерпится-слюбится» или полюбовно, но населяли Сибирь, становились ее патриотами вопреки дурной славе этого «каторжного» края.
Думал ли Азарий Александрович Итин, что его второй сын станет сибиряком, и не рядовым, а весьма известным? И хотя он дожил до тех дней, когда его Вивиан твердо обосновался в Новониколаевске / Новосибирске, но в те славные молодые, благополучные уфимские годы и предполагать такое не мог. Молодость он, правда, провел беспокойную, неоседлую и вряд ли желал бы того своим детям. Ибо для того и покинул он родную Беларусь, учился в Харьковском университете, зарабатывал деньги и имя, чтобы обеспечить себе и будущей семье достаток и покой. Все это он и нашел в Уфе, которая действительно тогда могла считаться образцовым провинциальным городком — тихим, уютным, мещанским. Исторические бури и катаклизмы — вспомнить одно только Пугачевское восстание, когда «злодей» упорно штурмовал ее стены в 1774 году — отбушевали, роль пограничного форпоста перешла к Оренбургу, можно и обывательский жирок понемножку копить. Строить не только заводы и заводики, но и культурный слой наращивать. В этом смысле Уфа имела хорошие перспективы, и будущий автор «Семейной хроники» Ст. Аксаков не зря родился именно тут.
Новоявленный уфимец А.А. Итин об Аксакове знал и перспектив не мог не видеть. Жизненный опыт у 30-летнего дипломированного адвоката был уже достаточным, характер — закаленным. Главным поступком его жизни, несомненно, был переход его, еврея, в православную веру. Что далось ему, видимо, весьма тяжело: пришлось «пережить проклятие родителей», пишет его внучка Л.В. Итина. Без этого он, однако, не поступил бы в университет, не женился бы на русской женщине из купеческой семьи. Расчетливость? Скорее, темперамент созидателя, покорителя новых и новых высот. Без этих цен-ных качеств оставаться бы Азарию бедным ремесленником из заштат-ного белорусского местечка. А он вышел в люди, «выбился своим трудом»1, как напишет в середине 20-х его сын Вивиан, попавший в чекистские клещи партчистки. Вероятно, В. Итин в чем-то и преувеличил по части пролетарского происхождения своего отца — время и ситуация того требовали. Но там же, в советской «Автобиографической справке», он честно написал: «Я появился в семье, когда она была довольно зажиточной».
Произошло это 26 декабря 1893 года (по ст. стилю), что, должно быть, весьма обрадовало, в первую очередь, отца. Во-первых, Вивиан стал вторым сыном — после первенца Валерия, рожденного годом раньше, и, во-вторых, появившемся в семье в самое Рождество Христово. Это ли не счастливый знак, очередная награда успешному ад-вокату? Первой же наградой его жизни в новом городе стала его жена. И это была романтическая история, буквально — как в классических романах. А. Итин снял комнату в доме купцов Коротковых, у которых, как нарочно, была юная дочь-красавица. Может быть, возраст невесты был не совсем брачным, не «на выданье» — 15 лет, и жених годился едва ли не в отцы, но брак произошел.
И оказался удачным, по любви, о чем говорят и четверо детей и вся долгая 26-летняя совместная жизнь супругов.
И вся занимательная арифметика семьи Итиных, особенно счастливая на четные числа. Все началось с того, что Азарий Александрович в момент женитьбы был старше Зинаиды Ивановны ровно в два раза (30 и 15), и дальше все шло, согласно «коду» четности. 1-й ребенок Валерий родился в 1892 г. и прожил до 1942 г., точнее, погиб, во время Великой Отечественной войны, перевозя раненых водным путем из Севастополя в Сочи. 2-й ребенок — Фаина, единственная, кто родилась в нечетном 1893-м, но умерла в 1968-м. 4-й — Нина, восстановила четность, родившись в 1902 г. и умерев в 1998-м, т.е. через 72 года после смерти отца (1926 г.) и через 56 лет после ухода матери (1942 г.).
С Вивианом оказалось и сложнее и оригинальнее: дата его рождения (заметим, день — четный, 26 декабря) была до революции нечет-ной, а после 1918 года стала четной, переместившись в январь 1894 г. И год гибели — 1938-й, хоть и соответствовал числовому коду Итиных, но был навязан эпохой, давшей ему новый год рождения. Так и сам Итин прожил, словно на две эпохи — как литератор, человек, оставаясь верным «старым» понятиям о порядочности, благородстве, чести в искусстве и в жизни, но в то же время пытаясь усвоить новые, советские, понятия и правила, где главной была партийность, безусловная преданность только одной идеологии. Сложность и гармония дореволюционного уклада жизни, чье число составляло «3» (благодаря религиозной философии и символизму — «душе» Серебряного века), должно было упроститься до голой «идеологической» единицы, а в итоге получилась нестабильная, душераздирающая двойственность. 3 — 1, 2.
Первые оказались в эмиграции: Бунин, Мережковский, Цветаева…; вторые — соцреалистами: Демьяны Бедные, Безыменские, Вишневские…; третьи: «попутчиками» и диссидентами: Булгаков, Платонов, Бабель, Пастернак, Мандельштам…
Но в семейном кругу четность и нечетность дополняют друг друга. Чета Итиных взаимодополнялась мужской деловитостью Азария Александровича и женской красотой и талантливостью Зинаиды Ивановны. О ее родословной известно больше, чем о главе семьи. Но не намного. Главное, что и ее предки тоже не были коренными уфимцами. Согласно архивным документам, где-то в 1-й половине XIX века в Уфу прибыли братья Коротковы Игнатий (1813 г. р.) и Никифор (1822 г. р.) Венедиктовичи, которые были вольноотпущенниками помещицы Алферьевой. Интересное совпадение, отмеченное Л.В. Итиной2: такая же фамилия была у жившей в Орловской губернии бабушки выдающегося русского писателя Н. Лескова, а сюжет освобождения крепо-стных крестьян, основанный на реальных событиях, писатель использовал в своем «Очарованном страннике» (1873), т.е. когда Ивану Игнатьевичу, сыну Игнатия Венедиктовича, уже было 35 лет (род. 1838) и через два года у него родится дочь Зина.
Не зря же XIX век — век литературы, литературной классики: сюжеты жизненные и литературные совпадали, литература сорев-новалась с жизнью в подлинности, реализм романов и повестей оказывался не литературнее жизни. Помещица, родившая Лескова, «родила» и купца Ивана Короткова, который мог бы остаться крепостным на Орловщине. Но стал предком сибирского писателя Вивиана Итина, Николай Лесков стал «провинциальным» писателем с мировой известностью, а Ивану Короткову надо было разориться благодаря алкоголю (типичный сюжет отечественной литературы!), чтобы его дочь Зинаиду срочно выдали за адвоката из Белоруссии, крещеного еврея Итина, и у них родился Вивиан. Удивительна жизнь, удивительна и фантастична Россия, которая никогда не оскудеет на лесковских очарованных странников, разоряющихся богачей и «выкрестов», меняющих веру, религию, жизнь!
Зинаида Ивановна тоже была по-русски, по-лесковски оригинальна, «очарованна» и очаровательна. Достаточно взглянуть на ее портрет, написанный мужем ее дочери Фаины Л.В. Петуховым, чтобы понять, что это не была просто домохозяйка.
Правильный овал лица, высокий лоб, большие задумчивые глаза и главное — поза, можно сказать, актерская: рука, облокотившись на спинку кресла, подпирает склоненную набок голову, другая рука с длинными, «трепетными» пальцами, устало лежит на спинке стула (или на столике). Действительно, Зинаида Ивановна играла в театре. Любительском, уточняют биографы, потому что постоянного театра в Уфе не было. Значит ли это, что она могла посвятить себя сцене, стать профессиональной актрисой, если бы таковой театр существовал бы? С такой внешностью, чем-то напоминающую Веру Комиссаржевскую и предполагающей сценические данные, Зинаида Ивановна вполне могла бы ею быть.
Но в 1894 году — в 19 лет! — у нее было уже трое детей-погодков, малышей, а значит, уйма забот. Вряд ли тогда Итины могли позволить себе кормилицу, няньку, гувернантку и т.п. И когда через восемь лет родится четвертый ребенок, Зинаида Ивановна, наверное, оставила последние мечты о театре. Театр любительский ко многому не обязы-вает. Только к саморазвитию, педагогическим и человеческим талантам.
И она их в полной мере проявила, когда 8-летний Вивиан заболел страшной болезнью — костным туберкулезом, спровоцированном корью и простудой во время тушения небольшого домашнего пожара. Такие болезни лечат не столько доктора, сколько уход и внимание родных и близких. А о том, что Вивиан тогда был очень близок своей матери, свидетельствуют их портреты и фото. Сын — точная ее копия, и в чертах лица, и в их выражении, грустно-задумчивом, углубленном в свои мысли, в себя. Об отмеченности среди других детей именно Вивиана говорит его необычное имя. Очевидно, правы те, кто пишут о том, что родившегося «недоношенным, очень слабым», потому и назвали «Вивианом», что в переводе означает «живущий», «живчик» и произошло оно от латинского «vivere», т.е. «жить». Имя-оберег должно было продлить жизнь младенцу, позволить выжить. Есть и другая версия, которой должно быть больше доверия, ибо при-надлежит она родным Вивиана. Его дочь Лариса Вивиановна пишет, что имя «Вивиан» было дано мальчику строго по православным святцам, где это имя «идет сразу за старшим братом Валерием», а глава семьи, как мы помним, исповедовал христианство особенно ревностно, крестившись в сознательном возрасте. Но, может быть, интереснее всего версия внучки Итина Ирины Валентиновны Ямайкиной. Соглашаясь с тем, что имя ее деду дано из святцев («Азарий», считает она, оттуда же и означает «светоносный»), она разъясняет, почему оно именно латинского происхождения: «Римские рабы были первой ее (христианской религии. — В. Я.) массовой аудиторией, поначалу гонимой и гнобимой». Значит, «Вивиан» — это еще и «живучий», выживающий, несмотря на гонения и прочие беды и несчастья3.
Выходит, был выбор имени будущего писателя не только канонически православным или обережным, но и пророческим. Пророчившим будущую нелегкую судьбу и напророчившим гибель? Наверное, это было бы слишком «умным», сложным толкованием. Все-таки в судьбу не только В. Итина вмешался 1917 год, перевернувший всю страну и весь мир.
Правда, все начало XX века жило предчувствием революции, первым звонком к которой был 1905 год. Но Итину, в отличие от его современника и соратника по сибирской литературе Владимира Зазубрина, жившего тогда, кстати, не так далеко от Уфы, в Пензе, не дано было тогда этого дыхания катастрофы почувствовать.
В годы Первой русской революции Итин лечился в Алупке — в детском санатории доктора Изергина от костного туберкулеза. Туда его направили из Казани («там в то время были хорошие врачи и клиники», — разъясняет Л.В. Итина). Лечение предполагало длитель-ное лежание на постели на открытом воздухе возле моря. Ибо любое движение вызывало боль, а постоянная, хоть и несущественная температура тела больного (37 градусов и чуть выше) давало постоянное чувство легкой утомляемости, вызывало сонливость.
Мать поддерживала сына, боролась за него, и без преувеличения, можно сказать, что благодаря ей Итин преодолел все же тяжкий недуг. Но ценой рано развившейся мечтательности, склонности к фантазированию, уходу в иные миры, плюс обильное чтение. Читала ему и мать, почти не расстававшаяся с ним — вспомним ее театральные таланты, предполагавшие и выразительную сценическую речь, умение декламировать.
Может быть, мы и не слишком ошибемся, предположив, что уже тогда в сознании Итина могла зародиться история Риэля и Гонгури, первые неясные очертания будущей повести о невиданной стране и людях. Не зря так близок в литературной записи этих грез ему оказался другой «крымчанин» Александр Грин с «Алыми парусами» и «Блистающим миром», но с другой судьбой и биографией. А вот его ровесник Зазубрин (1895 г. р.) тогда же, но под влиянием Достоев-ского, писал драму «Двое» и роман о революции, готовился вступить в РСДРП, бредил «эксами» и терактами.
Не под его ли влиянием Итин написал — скорее, придумал в «Автобиографической справке» середины 20-х гг., что «к этому времени относится первое знакомство с общественной жизнью. Участвовал в 1905-1906 гг. в рукописном революционном журнале, впоследствии конфискованном охранкой. Как все революционно настроенные мальчики, сочувствовал конечно, террористам, а не с. д.».
Как это могло быть, могли бы спросить наиболее внимательные чекисты, если сам же Итин пишет, что «пробыл там (т.е. в Алупке. — В. Я.) до 15 лет. Т.е. до 1908 г. А всего, если взять за исходные данные Л.В. Итиной, что Итин заболел костным туберкулезом в 8 лет — в 1901 или 1902 году — и болел семь лет, покинув Уфу.
Разве мог он на алупкинском берегу, лежа на санаторной кровати, ввиду Черного моря, «участвовать в рукописном журнале» и «сочувствовать террористам»? Одно только точно можно теперь сказать: в 1908 или 1909 году выздоровевший Итин возвращается в Уфу и поступает «в 5-й класс уфимского реального училища» («Автобиографическая справка»). Почему не в гимназию? В Уфе она существовала с пушкинских времен — в 1828 г. в «громадном трехэ-тажном корпусе о 52-х комнатах, построенном по линии Илнинской улицы настоящей гимназической усадьбы». У ней была славная история, всенародная любовь и попечительство — неоднократные «пожертвования частных лиц и казны», позволявшие иметь свою церковь, физическую лабораторию, комнату для приема родителей, больницу из трех комнат, «фундаментальную библиотеку» и даже собственную метеостанцию.
В середине 1860-х она была преобразована в классическую гимназию с латинским языком и большим спектром преподаваемых пред-метов, от церковно-славянского до французского и немецкого языков и чистописания. В 1901 г. ввели уроки природоведения и организовали «естественно-исторический кабинет» с коллекциями минералов, окаменелостей, бабочек, чучелами птиц и т.д.4
«Реалист»-интроверт
Казалось бы, сыну адвоката Итину путь лежит только туда и никуда иначе. Тем не менее, он оказался в учебном заведении рангом ниже — реальном училище с однозначной ориентацией на точные науки и технические знания. И это для мальчика из «гумани-тарной» семьи с отцом-юристом и матерью-театралкой. Стоит, однако, присмотреться к этому не совсем обычному училищу.
Во-первых, оно, хоть и было значительно моложе гимназии — открылось в 1901 г., — но быстро развивалось, получая немалые гос. ассигнования. Например, 67 тысяч рублей «на постройку собственного дома» в 1902 г., и уже в 1905 г. переехало туда, имея вид «строгого каменного замка на углу Аксаковской и Успенской улиц и ставшее одним из самых красивых на всей Успенской улице».
Во-вторых, туда всегда был большой наплыв желающих поступить (в 1901 г. пришлось даже открыть «класс II отделения»), и уже в 1907 г. там обучалось 228 человек, а через 8 лет — 291 человек.
Сказывался, очевидно, и высокий уровень образования: «На преподавательскую работу приглашали учителей высокой квалификации», а выпускникам «открывалось больше возможностей для поступления в высшие технические учебные заведения»5.
Тем не менее, Итин по окончании реального училища поступил в 1912 г. совсем в иной, можно сказать, экзотический вуз — Психоневрологический институт В.М. Бехтерева в Санкт-Петербурге. Это тем более удивительно, что учился он эти два года похвально, наполовину отлично. В поздней «Автобиографической справке» он так, по сути, и написал: «Всегда был одним из первых учеников».
В Аттестате, выданном Итину за эти два года обучения, с августа 1909 по 4 июня 1911 г., — семь пятерок. Это Закон Божий, алгебра, история, география, естественная история, физика, рисование. Четверки по русскому, немецкому и французскому языкам, геометрии, тригонометрии, черчению. Была и одна тройка — по арифметике. Следовавший ниже, под списком предметов и оценок абзац стандартного бланка сообщал: «При вступлении в гражданскую службу он, Вивиан Итин (вписано от руки. — В. Я.) пользуется правом, изложенным в ст. 83 Зак. т. III (изд. 1896 г. уст. О сл. по опред. от прав.). По отбыванию воинской повинности он пользуется льготами по образованию, предоставленными учебным заведениям первого разряда».
Следующий абзац также порадует современного читателя благоуханием стиля официальных документов тех лет: «Во свидетельство чего выдан ему, Вивиану Итину, сей аттестат за надлежащей подписью с приложением печати училища. Уфа. 6 июня 1911 г.». Рядом с печатью столбик с подписями, две из которых разборчивы: «Директор — П. Свешников; и. о. Инспектора П. Сте-панов»; третья, напротив слова «Законоучитель», обрывается витиеватой росписью: «Протоиерей Г. Никольск», видимо, Никольский. Среди росписей преподавателей различим один «Н. Завьялов», другие лишь наполовину6.
Существует, однако, еще один документ об окончании «дополнительного класса» того же училища, выглядящий почему-то солиднее Аттестата: его верхнюю часть украшает красивый рисунок двуглавого орла Российской империи с какими-то медальонами масонского облика (глаз в треугольнике, с девизом, очевидно, Министерства народного просвещения). Возможно, потому, что давал право на поступление в вуз, что специально оговорено в документе. И, возможно, потому же налицо некоторый прогресс в успеваемости, особенно заметный в исчезновении «удовлетворительной» тройки по арифметике. Приведем документ полностью:
Свидетельство
Дано сие ученику дополнительного класса Уфимского реального училища сыну присяжного поверенного Вивиану Азарьевичу Итину, родившемуся 26 декабря 1893 г., в том, что он обучался в сем классе с 16 августа 1911 года по 6 июня 1912 года при отличном поведении, и при окончании полного курса дополнительного класса оказал следующие успехи:
В Законе Божием — отличные (5)
Русском языке — отличные (5)
Немецком языке — хорошие (4)
Французском языке — хорошие (4)
Математике, а именно:
арифметике — хорошие (4)
алгебре — отличные (5)
тригонометрии — хорошие (4)
специальном курсе (основания аналитической геометрии и анализа бесконечно малых) — отличные (5)
Истории — хорошие (4)
Естествоведении — отличные (5)
Физике — хорошие (4)
Математической географии — отличные (5)
Рисовании — отличные (5)
Законоведении — отличные (5)
По сему он, Вивиан Итин, может вступить в высшие учебные заведения с соблюдением правил, изложенных в уставах оных по принад-лежности».
Ниже те же подписи начальников и преподавателей с разной степенью разборчивости7.
Документ для Итина, как видим, весьма важный, открывающий «сыну присяжного поверенного» дорогу в вуз. Особенно отметим наличие в «Свидетельстве» такого предмета, как «Законоведение», и, главное, отличную оценку напротив него. Можно сказать, вожделенную.
Ибо в конечном итоге Итин, минуя «обязательный» год «Психонев-роложки», окажется на юридическом факультете Петербургского университета — мечта ученика «дополнительного класса» Уфимского реального училища, сдавшего на «пять» начальный курс юриспруденции, сбудется. Ну а те точные «предметные» науки, для гуманитарного вуза вроде бы не нужные, для будущего Итина окажутся нелишними. Без физики, математики, «естествоведения», да и «математической географии» вряд ли написал бы он потом свое «Открытие Риэля», переросшее затем в целую «Страну Гонгури» с ее пиршеством фантастики, научной и социальной, и «Каан-Кэрэдэ» с главным «героем» — самолетом и его пилотами.
Не было бы, наверное, и экспедиций в Ледовитый океан, очерков, научных статей начала 30-х гг.
Словом, в реальном училище Итин не «отбывал время», а учился со всей добросовестностью неофита, открывшего для себя новый мир — точной науки и технических знаний. Это было вполне в духе уже сложившегося темперамента 15-16-летнего юноши, склонного к мечтательности, «тихой» умственной, уединенной работе, методичной, тщательной. Как пишет внучка Итина И.В. Ямайкина, он «был человек негромкий, умственный. Интроверт. Говорил невнятно, тихо; часто, даже в компании, думал о своем, отсутствовал».
Посмотрим на фото Итина того периода. Оно дает только «голов-ное» изображение ученика Уфимского реального училища 1909-1912 гг. Чуть виден окантованный воротник мундира, на голове форменная фуражка с высокой тульей и кокардой, чуть сдвинутой набок.
Юношеские негустые усы, аккуратная прическа, правильные черты лица с «породистыми» густыми бровями, чуть прищуренный уверенный взгляд красивых глаз. Кажется, что выглядит он на несколько лет взрослее рядом стоящих сверстников, а мужественное выражение лица заставляет воскликнуть — вылитый офицер, военнослужащий царской армии! (В 1914 «военном» году он чуть было им не станет, подавая прошение в артиллерийское училище — со второго курса университета!). И совершенно отсутствуют признаки интровертности или тяжелой «лежачей» болезни: тщедушность, болезненность, очки и т.п.
Мог ли сам Итин настоять на выборе им учебного заведения именно этого, «реального», профиля?
Глядя на это мужское в 16 лет лицо и зная о его отличной учебе, можно с уверенностью это предполагать. Как и другое, что все же революционный дух мог так или иначе затронуть юного Итина своей сомнительной романтикой, тем более в годы поражения 1-й русской революции и ухода революционеров в подполье и «одиночный» терроризм. Так что, возможно, в «Автобиографической справке» Итин и не все «придумал», а просто, вольно или невольно, передвинул сроки участия в «рукописном революционном журнале, впоследствии конфискованном охранкой», и «сочувствие террористам, а не с. д.», на несколько лет позже. Кстати, именно реальные училища с их более демократической средой были хорошей питательной почвой для пополнения кадров будущих революционеров (вспомним того же Зазубрина): технические знания помогали разбираться в оружии, приготовлении бомб и взрывчаток для «эксов» и терактов.
Для этого, однако, нужна и важна и еще одна «среда» — семейная. Мать, к которой Итин в годы алупкинского лечения, очевидно, был очень привязан, вряд ли могла способствовать или потворствовать революционным настроениям сына. Хотя, как ни странно, в «Автобиографической справке» Итин ни одним словом не упомянул свою мать.
И только в одной из анкет тех же 20-х гг. в пункте «Род занятий родителей и сохранили ли с ними связь» напишет: «Сохранил. Отец — служащий. Мать — швея»8.
О сохранении «связей» известно опять же из суровых для Итина 20-х — партчистки и липового дела «СЛОН», где органы сохранили выписку из письма отца Итину. Это очень доверительное письмо, в котором чувствуется почти домашняя теплота отношений, не угасшая за почти 10 лет разлуки. Ее веяние — уже в первой строке отрывка, где отец ласково кличет сына «Вива»: вспомним, viva по-французски, итальянски, латински — по-дворянски! — значит «слава», отклик давней веры в большую будущность сына. Еще одна деталь в этом деловом письме 1924 года по поводу обвинений сына, свиде-тельствующая об увлечениях и интересах сына Азария Итина, подпавшего под сокращение в родной Уфе: «Свободного времени у меня достаточно, и я занимаюсь чтением французских и немецких книг, недавно прочел переписку Гейне. Очень интересные письма: сколько ему пришлось перестрадать как писателю». И чуть ниже: «У меня явилась внезапная мысль: труд в народной поэзии». Кто из писателей занимался этим. Интересно выявить это в международном масштабе ( подчеркнуто А. Итиным. — В. Я.). Русские, например, когда перетаскивают тяжести, поют «Дубинушку», французские грузчики, когда берут кладь на спину, поют (написано не по-русски. — В. Я.) — на спину, на спину, спина, спина, спина»9.
Иначе быть не могло у человека, который до революции жил если не «международными», то общегородскими масштабами. При поступлении в университет Итин представил специальный документ с росписью всех должностей, включая общественно-добровольные, которые занимал его отец к 1913 году. Но, может быть, еще красноречивее «Адрес-календарь Уфимской губернии», ежегодно и публично сообщавший о плодотворной работе на благо города своего весьма достойного гражданина. В 1897 г. календарь просто сообщал, что А.А. Итин был присяжным поверенным Уфимского окружного суда и кандидатом прав. А уже в 1913 г. он коллежский секретарь и помимо уже известной нам должности, «член 2-го городского по квартирному налогу присутствия, председатель попечительского совета Уфимского коммерческого училища и торговой школы, председатель ревизионной комиссии управления российского общества Красного Креста, председательствующий член попечительского о бедных комитета Императорского человеколюбивого общества, член общества покровительства лицам, освобожденным из мест заключения Уфы». Между этими датами лежит немалый путь человека повышенной гражданской активности, патриота своей новой родины: членство, и вряд ли формальное, в разного рода комиссиях, обществах, комитетах, нап-ример, в «человеколюбивом обществе» с «родовым приютом» или гинекологической лечебнице с приемным покоем, или даже заведование «школой поварского дела»10. Скорее всего, вносил и деньги, подавая пример своим небезденежным коллегам, друзьям, просто состоятельным горожанам.
Не так ли потом и его сын Вивиан не будет отказываться, а может, и сам охотно брать сразу по нескольку должностей в «красных» Красноярске и Канске начала 20-х? Там, конечно, был дефицит грамотных специалистов, юристов и журналистов. Но ведь и был пример отца, его «многостаночничества».
Был ли А. Итин уфимским домоседом, часто ли бывал в обеих российских столицах? Наверное, все-таки бывал и, возможно, имел знакомства, ибо откуда явилась такая нетривиальная идея, как поступление выпускника-«реалиста», без гимназического образования, не так уж и давно вылечившего свой жуткий костный туберкулез, в петербургский Психоневрологический институт?
Оригинальнейшее это заведение как нельзя лучше подходило Итину, «Виве», который, конечно, помышлял о большем, чем стезя техника, инженера, прораба, учителя в родном захолустье.
Во-первых, институт имел весьма широкий профиль, фантасти-чески разнообразный перечень факультетов, отделений, курсов и, во-вторых, прием туда был очень либеральным, демократичным, включая и «реалистов», и евреев, и женщин. В-третьих, главой, «председателем» института был знаменитый Владимир Бехтерев — врач, нев-ропатолог, физиолог, психиатр, ученый с мировым именем, зато и с небезупречной репутацией в плане политического вольнодумства. Тогда как Итин во всех своих «уфимских» документах имел отметку о вполне «благонадежном» поведении.
«Психоневроложка». Бехтерев и Лариса
К 1912 году — году поступления Итина в Психоневрологический институт, 56-летний Бехтерев написал десятки книг, сотни работ, разработал выдающееся учение о функциях головного мозга (книги 1903-1907 гг.), основы и теорию объективной психологии и долго и эффективно разрабатывал проблемы внушения и гипноза, утверждая, что психическая деятельность — результат работы мозга, т.е. исключительно физиологии и продуктов ее деятельности — условных рефлексов. Писал он и о том, что все психические процессы сопровождаются рефлекторными двигательными и вегетативными реакциями, т.е. доступны наблюдению и регистрации.
Обо всем этом мог слушать на лекциях новоиспеченный студент «основного факультета». Тот 17-летний юноша, который был склонен и к уединенным размышлениям и абстрактным медитациям — за плечами пока только не такой уж большой список школьного и домашнего чтения — «как все революционно настроенные мальчики»! И вот теперь ему говорили, и не кто-то, а выдающийся ученый, что все это «функции мозга» и «объективная психология», а все его мечты, тайные и явные — только рефлексы, «доступные наблюдению и регист-рации».
Заглянув в книги Бехтерева, Итин мог увидеть совсем не романтические рисунки разрезов мозга — всего лишь человеческого органа, а не какого-то чудесного, божественного сосуда. Одних только отделов продолговатого мозга были десятки: большие оливы, тройственный нерв, веревчатое тело, клиновидный пучок. Изображались «корешки языкоглоточного и подъязычного нервов», «разветвления волокон слухового пути», «передняя ножка мозжечка» и прочие анатомические ужасы. Учение о функциях мозга тоже не баловало романтикой: Бехтерев и его лаборатория, оказывается, долго бились над вопросом «локализации центра вкуса в мозговой коре» и «более точном выяснении» его локализации. При этом, как можно было догадаться, да и сами ученые не скрывали, немало собак было принесено в жертву этим нужным для человека и его психики исследованиям. То же самое и в отношении «слухового центра» и «двигательных явлений» у глаз и ушей.
Изучались, однако, и «наличие музыкального чувства» у птиц и млекопитающих и «словесный слуховой центр» с соответствующими анатомическими указаниями. О высших центрах психических отправлений общепринятый вывод был неутешительным: «Особого центра, специально служащего для интеллекта, не существует, т.к. чувственные области занимают всю поверхность коры». С другой стороны, несомненно, что для интеллектуальной деятельности значимы «лобные доли» мозга, сравнительно более развитые у человека, чем у собак или обезьян. С их повреждением и утрачиваются «высшие познавательные способности» и функции, связанные со способностью к суждениям и умозаключениям.
Например, «при поражениях левой лобной доли... наступают странные и угрюмые настроения духа, потом летаргия и деменция, в случае Bine (абцесса) замечалось ослабление интеллекта, в случае Kostopirbus,а (саркома) появлялась меланхолия и далее — ипохондрия, психическая возбудимость, слабость» и даже «религиозное настроение», сменяемое «смешливым настроением» и проч.11
Читал ли Итин эти страницы из знаменитой книги «Основное учение о…», слышал ли на лекциях и как воспринял бы все это? Он, который так долго боролся с недугом, поражающем, правда, не мозг, а опорно-двигательный аппарат. Но из-за которого ему однажды удалили надглазную кость как раз возле левой лобной области. На фото периода Уфимской гимназии след этой операции, еще достаточно свежий, можно разглядеть: это заметно выраженное, увеличенное (после операции?) веко, прикрывающее чуть больше обычного левый глаз.
Заметим, что на этом фото Итин стоит с группой реалистов особняком — над группой сидящих на траве девушек и поодаль от пары юношей, которые демонстративно смотрят в сторону от Итина. Лицо его — лицо привыкшего к одиноким думам, неулыбчиво, почти печально.
Но уже на фото 1912 года, только что принятого в студенты Психоневрологического института, оно иное, целеустремленное, почти вдохновенное. Из-за этого ли или благодаря искусству уфимского фотографа из фотоателье «Modern», но упомянутого следа на карточке не видно. Впереди величественный, многообещающий Петербург, новая жизнь с многолюдием в аудиториях, на улицах, в сознании. Но главное, что должно сохранить его в этой новизне и непредсказуемостях — цель, внушенная отцом ли, им самим как нечто стержневое, позволяющее сохранить свое «Я»: стать юристом. В «Прошении» на имя «Господина Президента С. Петербургского Психоневрологического Института» от 26 июня 1912 г. Итин так и напишет: «По окончании Общеобразовательного факультета намерен избрать Юридический факультет»12.
Впрочем, Итин мог и не читать о «левой лобной доле» и не слушать лекции Бехтерева. И мог вообще обо всем забыть, ибо там, в этом институте с таким неромантично-медицинским названием он впервые увидел Ларису Рейснер. И с этой поры, с 1912 года судьба Итина была решена. И он поступит в Санкт-Петербургский университет, сдав дополнительно латынь, на тот же юридический факультет, на котором в Психоневрологическом институте преподавал юриспруденцию и отец Ларисы. Удивился ли этому Итин, сравнив, что и его отец — юрист? Наверное, посчитал совпадение знаменательным, знаковым, счастливым. Не зря первые литературные опыты берут отсчет все с того же 1912 года, а его литературная судьба в эти петербургские годы отныне будет связана с Рейснерами: и в журнале «Рудин», и в «Летописи» А. Горького.
Вот тут-то и пригодились бы Итину лекции Бехтерева о гипнозе и внушении (книга ученого «Гипноз, внушение и психотерапия» вышла как раз недавно, в 1911 году в Петербурге). Наверняка гипноз Ларисы был лечебным, исцеляющим от комплекса «левой лобной доли», «интровертности» и проч. А если нет, если Итина это мучило, «напрягало», требовало объяснения? Тогда он мог прочитать в книге, что «целебное значение внушения и гипноза в частности, известно со времен глубокой древности». И далее: «Знатоками силы внушения являлись большей частью жрецы, которые обыкновенно связывали силу внушения с религиозными церемониями… Уже тогда (в древних храмах Египта и греческих храмах Эскулапа) секрет внушения был известен жрецам, состоящим при храмах, куда стекались богомольцы и другие лица, искавшие исцеления»13. Пользовался ими и Иисус.
А тут как раз в 1913 году в альманахе «Шиповник» печатается пьеса 18-летней Ларисы «Атлантида», где жрец едва ли не внушает юному рыбаку Леиду стать Обреченным на жертву во имя спасения страны. А сам он пытается внушить себе, что людей можно спасти, если втайне от жрецов построить корабли. Леид явно раздваивается между тем, чтобы стать богом, Обреченным, прославиться, остаться жить навсегда, отдав свою бренную жизнь, и земной ролью «обычного» спасителя, которую ему внушила его девушка Рена. В свою очередь Леид внушает народу возможность спастись — уплыть на новую землю из обреченной на гибель Атлантиды: «Леид (Рене): —Скажи им… Пусть бредят морями и землями, новыми и далекими».
А что внушило самой Рейснер такую явно психологическую пьесу из жизни мифической Атлантиды? И тут нас ждет настоящий клубок самых разных влияний, побуждений / стремлений, интересов и запросов самого широкого спектра и размаха, сотканного из кричащих, порой, противоречий характера автора пьесы и, конечно, наследственность, гены.
Ибо отец Ларисы Михаил Андреевич Рейснер (род. 1868) был бунтарем и революционером и при этом профессором юриспруденции.
Но не зря среди его предков (чуть ли не XI века) были крестоносцы и рыцари Ордена меченосцев Ливонского ордена, и сподвижник еретика Э. Роттердамского Николаус Рейснер. И в учителя судьба ему даровала А.Л. Блока, отца великого поэта, преподававшего в Варшавском университете и отличавшемся крайними, до безумия доводившими диссонансами в чертах характера и мировоззрении.
М. Рейснера он поразил «причудливым» сочетанием «громадной эрудиции, материалистического скепсиса и славянофильства»14.
Важной вехой его биографии будет Томск (1899-1902 гг.), где он с кафедры университета произносил крамольные речи, «побуждающие относиться с неуважением и враждой к установленному в России порядку вещей» (и это профессор юридического факультете, законовед!) и поддерживал политические забастовки студентов, презирая «тех, кто продолжал посещать занятия, вопреки постановлению сход-ки».
После скандальной отставки из Томска, М. Рейснер устроил скандал в Кенигсберге, превратив судебный процесс над «немецкими социал-демократами, помогавших русским революционерам переп-равлять нелегальщину через границу», в «судилище» над российским правительством и царской Россией в целом (самодержавие подавляет любую свободу, не проводит реформ, «истребляет человеков и уничтожает их права» и т.д.).
Знакомится с К. Либкнехтом и А. Бабелем, в 1905 г. участвует в образовании Нарвского комитета РСДРП, вступив в партию большевиков.
В 1907 г. знакомится и дружит с Л. Андреевым — на почве минувшей революции: прославленный писатель «отсидел несколько недель в Таганской тюрьме» за предоставление «своей квартиры нелегальному собранию большевиков», бежал в Финляндию из-за угрозы ареста по другому делу — Свеаборгского восстания; призывал международный пролетариат поддержать русских рабочих в борьбе против «гнета капитала и насилия власти».
С немалыми потерями для своей репутации перенес клевету журналиста-разоблачителя В. Бурцева о причастности М. Рейснера «к тайной службе доносительства».
Все эти перипетии жизненных и идеологических обстоятельств и формировали будущее девочки, награжденной древнегреческим именем, в 14 лет прочитавшей «Капитал» К. Маркса, боготворившей поэзию А. Блока и драматургию Л. Андреева, удивительной, «совершенной» красавицы внешне и столь же «несовершенной», дисгармоничной внутренне. Недаром ее юные годы прошли в унисон с Серебряным веком, чуждым всяких границ и уравновешенности, но необыкновенно жадным к любому знанию, прежде всего гуманитарному. И необыкновенно литературным, «писучим». Лариса взялась за письмо в 18 или в 17 лет, и «Атлантида» была ее лучшим произведением дореволюционной поры.
Конечно, незрелым, пафосным, риторичным, со штампами и наивностями. Но в то же время была отчасти и автопортретом автора, ее мыслей и чувств, стремлений, ее биографии, частью которой была учеба в Психоневрологическом институте.
Пьеса опубликована в 1913 году, а годом ранее она, вместе с Итиным поступила в это новаторское учебное заведение, больше похожее, наверное, на какое-нибудь раблезианское Телемское аббатство или томасморовскую Утопию среди имперско-чиновнического Санкт-Петербурга. Г
лавным же утопистом был тот, кто задумал институт, основал, построил — см. новое здание, отличающееся нестандартной архитектурой, кто стал его президентом — Владимир Михайлович Бехтерев.
Психоневрологический институт был его любимым детищем, к которому он шел 50 лет своей жизни: в 1907 г. он получил, наконец, разрешение на его создание. Удивителен замысел этого «ученого и высшего учебного учреждения», как гласил его устав, подписанный самым П. Столыпиным, на самом деле, далеко переходившем рамки только «учреждения». Даже такой, казалось бы, сугубо официальный документ за № 29267 «Собрания узаконений» российского правительства дает представление об этом «детище».
«Согласно важнейшим специальностям, которые входят в область психологии и неврологии», в институте намечалось читать курсы (по порядку перечисления), включавшие в себя — I «исторический, историко-философский и психологический, историю культуры и историю искусств;
II «философский» с логикой, гносеологией, этикой, эстетикой и «основами сравнительного языковедения»;
III «психологический» (общая психология, индивидуальная и общественная с общей социологией и экспериментальной).
И только под № IV следовали «анатомический» («анатомия нервной системы с учением о внутренних связях мозга или проводящих путях, эмбриология нервной системы и микроскопическая анатомия нервной системы»).
V — «Биолого-психологический» («общая психология с зоопсихологией, общая физиология нервной системы, учение о функциях мозга и периферических нервов, физиология органов чувств и нормальной и патологической физиологии речи»).
Далее следовали «химический», «патологический», «антрополо-гический» (с «изучением сравнительной психологии народов» и «криминальной антропологией с уголовной социологией и психологией преступников»), «гигиенический», «педагогический», «врачебно-педагогический» (с «учением о наследственности и вырождении, идиотизме, глухонемоте и т.д.), «психопатологический» (с психиатрической клиникой), «невропатологический» (с клиникой для нервных болезней), «психотерапевтический», включавший важные для Итина и его творчества «гипнологию и учение о внушении» и «применение внушения для целей лечебных и воспитательных» и, наконец, «физико-терапевтический»15.
Итого 15 «официальных» курсов.
Но следующий же пункт разрешал «учреждать сверх перечисленных» и «другие научные курсы по предметам, входящим в состав наук Института» и «разрешать чтение по отдельным предметам, входящим в состав того или иного курса».
Такие широкие формулировки в реальности превращали «учреждение» в вольницу необычайную.
И к 1912 году в вузе оказалось 5 факультетов, среди которых юридический был, может быть, самым вольным, ибо возглавлялся М.М. Ковалевским (1851-1916), некогда уволенным из Московского университета и жившем за границей на положении полуэмигранта.
В Париже он организовал на средства эмигрантов Вольную русскую школу социальных наук, развивавшей социологические идеи на европейском уровне. Там же в середине 1900-х жил и М. Рейснер, которого М. Ковалевский специально приглашал для преподавания своей «крамольной» для российской власти науки. И вот теперь давние соратники вновь оказались вместе под крылом другого признанного авторитета и тоже немалого «крамольника» В. Бехте-рева: один возглавил юридический факультет, другой, т.е. М. Рейснер, читал там «общее государственное право». Список вольнодумцев продолжили П. Лесгафт, Е. де Роберти, Б. де Куртэне, Дм. Дриль, Н. Карасев и др.
Однако сам Бехтерев был далеко не самым законопослушным и правоверным подданным Российской империи.
И происходило это не от занятий политикой или увлечения марксизмом и социал-демократической идеологией, как это было у Рейс-нера. Истоки его вольнодумства заключались в отстаивании и защите свободы личности, человека от всего, что сдерживает ее полное, гармоничное развитие.
В 1905 г. он особенно ясно увидел — не без помощи общего революционного настроя в стране, особенно в крупных и универ-ситетских городах — эти сдерживающие рамки. Впервые он громко и резонансно высказался по этому поводу на II съезде отечественных психиатров в Киеве в том же революционном году. В докладе «Личность и условия ее развития и здоровья» он говорил: «К сожалению, необходимо признать, что дело идет (здесь) не об одном только недоразвитии личности, но и о прямом ее подавлении… Нужно ли говорить, как много условий, подтачивающих душевное здоровье личности, могло бы быть устранено из нашего обихода при иных условиях общественной жизни и при иных экономических условиях», — а полицейский чин «что-то быстро строчил в блокноте»16.
А оратор и не думал исправляться, подчеркивая, что при сущест-вующем монархическом строе личность «систематически угнетается в семье, в школе, которая опутывается повсюду рутиной и которая задыхается в тисках формализма и бесправия, как в душной тюремной келье, лишенной света и воздуха» и в надежде на светлое будущее народа декламировал: «Отворите мне темницу, / Дайте мне сиянье дня…». В результате Бехтерев был уволен с должности начальника Военно-Медицинской академии. Но образа мыслей не изменил. Другой скандал в правительстве и надзирающих органах вызвало его выступление на I съезде «Русского союза отечественных психологов и невропатологов» в Москве осенью 1911 г.
Форум совпал с покушением на П. Столыпина, и в этот момент доклад московского градоначальника Строева об «антиправи-тельственных высказываниях В. Бехтерева на съезде» попал к министру внутренних дел А. Макарову. За будущим главой Психоневрологического института учредили политический надзор, но это не помешало открыть «любимое детище» в следующем году. Такова была сила свободомыслия и авторитет В. Бехтерева в период «мрачной послестолыписнкой реакции».
Бехтерев же не сомневался в своей миссии ни позже, ни раньше этих тревожных для него событий, и на открытии института в 1908 г. говорил: «В наше время сам человек остается как бы забытым. Все наши высшие школы преследуют большей частью утилитарные и про-фессиональные задачи. Они готовят юристов, математиков, естест-венников, врачей, архитекторов, техников, путейцев и т.п. Но при этом упущено из виду, что впереди всего этого должен быть поставлен сам человек». Надо знать, «как следует ограждать сложившуюся личность от упадка интеллекта и нравственности… предупреждать вырождение населения… поддерживать самодеятельность личности… оберегать и гарантировать права личности» и т.д.
Это задачи не только науки и образования, но и государства, которым Бехтерев и многие его коллеги по институту и едино-мышленники были недовольны. Отсюда сама собой вытекала мысль о замене этого государства другим.
Так исчерпывающе, со всех возможных сторон, изучение человека как личности, единственной и неповторимой, соединялось, сращи-валось с убеждением изменить существующие законы, порядки, уставы. Наука шла об руку с революцией.
И неслучайно Бехтерев, М. Рейснер и вся его семья, в первую очередь Лариса, будут приветствовать и Октябрьскую революцию, и советскую власть, и умрут, когда эта власть вновь начнет скатываться к самодержавному произволу, а затем и к диктатуре. И как-то поразительно поочередно: Лариса Рейснер — в 1926-м, В. Бехтерев — в 1927-м, М. Рейснер — в 1928-м.
Их светлые романтические взгляды на нового человека в новом государстве окажутся слишком хрупкими, чтобы вынести гибель мечты. Они были людьми утопии, людьми Атлантиды, и приспособиться к новым (старым!) порядкам уже не смогли.
«Познать человека!» — таков был девиз и Бехтерева и его института, который, кстати, финансировался тоже «по-человечески», т.е. на частные средства, никогда не иссякавшие.
История сохранила фамилию одного из таких жертвователей — Алафузова, внесшего 50 тысяч рублей, весьма много для того времени.
С ПОЛНЫМ ТЕКСТОМ ВЫ МОЖЕТЕ ОЗНАКОМИТЬСЯ В «БУМАЖНОЙ» ВЕРСИИ ЖУРНАЛА