пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ     пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ!

Евгений Терновский

 

 

Автор неизвестен

 

 

Эрве Эрте услышал повелительный рев, сидя на тренировочном велосипеде в просторной ванной комнате. Спидометр показывал скорость в шестьдесят километров, с которой мчался неподвижный велосипед. Эрве намеревался достичь восьмидесяти пяти, когда его спортивные упражнения остановил бесцеремонный свист. Вероятно, звонил почтальон; других посетителей в этот ранний час Эрве не ждал.

Он включил переговорный аппарат. Вместо знакомого приветливого голоса почтальона, в прихожую влетел неприятный фальцет.

– Прошу прощения, кто вы? – несколько озадаченный, обратился Эрте к незнакомцу – или незнакомке.

Взрыв радости и любезности был ему ответом. Голос пришельца – или пришелицы – мог принадлежать мужиковатой женщине или женственному мужчине. Он принадлежал Херру Отто Фандлю, профессору-слависту австрийского университета в Ц., который был бы счастлив (не университет, но профессор), да, бесконечно счастлив, если бы господин Эрте мог бы принять его всего на пять минут по делу... О, оно совсем не касается его лично, но представляет важный этап в литературной и научной деятельности австрийского ученого. Затем пять минут Херр Доктор изливался в извинениях за доставленное беспокойство.

– Третий этаж, первая дверь направо,– ответил Эрте. Проходя в золотистой пыли прихожей – позднее октябрьское солнце появилось также неожиданно, как и неведомый посетитель – Эрте взглянул в трюмо и убедился, что его лицо не отражает ни малейшей тревоги.

Эрве Эрте был высоким, статным шестидесятилетним человеком с мощными плечами. Спортивная майка с трудом стягивала бронзовые бицепсы. Старческое брюшко было ему незнакомо. На загоревшем лице спокойно светились аквамариновые глаза и освещали правильные черты лица, чуть курносый нос и несколько широкие скулы.

Лифт без труда вознес на третий этаж чахлого человека небольшого роста с опадающими плечами. Тщедушные седые кустики вырастали из его янтарной лысины. Тело плавало в синем суконном пиджаке, На щуплую шею неохотно опустилась огромная синяя бабочка. Стекла его огромных очков напоминали телескопические линзы. Профессор держал в руках монументальный портфель, с причудливой монограммой и латунными бляшками. Вероятно, он был тяжел, так как тело профессора кренилось, как пизанская башня. Как только он заговорил, Эрте удивился его голосу, основательно искаженному переговорным стражем­: на самом деле у профессора был ухающий глухой бас.

Эрте ввел посетителя в гостиную и предложил ему глубокое кресло бержерку, в котором славист немедленно утонул.

Теперь он представился более подробно. Уже тридцать пять лет он читает лекции по русской литературе, и намерен оставаться в этом университете еще пять лет, до пенсии. Эрте мог уточнить его возраст, поскольку в золотистой пыли передней профессор показался ему сорока-сорокапятилетним господином, несмотря на янтарную лысину. Вероятно, он подбирается к шестидесятилетию. Г-н Отто Фандль продолжал свой рассказ: до войны он учился в Париже, – откуда происходил его более чем сносный французский язык, – но в основном он изучал русский, польский, кашубский и полабский языки. Во время войны не был отправлен ни на западный, ни на восточный фронт, но работал санитаром в больнице для умалишенных. В 1956 написал кандидатскую работу о..., три года спустя – докторскую работу о ...Автор четырех фундаментальных трудов и трехсотпятидесяти статей.

Победно грянули застежки монументального портфеля, и Фандль извлек визитную карточку с адресом и нескончаемым списком своих званий, должностей, премий и участий в коллоквиумах. Эрте обратил внимание, что какое-то время он был переводчиком главы австрийского государства.

Профессор снял очки и близоруко замигал безбровыми и безресничными глазами.

– Дело в том, cher monsieur, что два года назад, здесь в Париже, я приобрел книгу никому неизвестного, – ни на Западе, ни в России – писателя. – Внезапное волнение окрасило его восковые щеки в розовый цвет. Его бас перелился в крик. – За-ме-ча-тель- ный русский писатель! И о нем решительно ничего и никому неизвестно! Кроме имени и книги. Это была такая удача для меня, что...

– Прощу прощения, – спокойно и учтиво прервал Эрте, – я несколько удивлен. Я не имею к литературе никакого отношения. Признаюсь, даже не любитель. В особенности русской, с ее варварскими именами. Я никогда не встречался ни с одним замечательным писателем. Ни с писателем – вообще. Чем же я могу быть вам полезен?

– Ах, cher monsieur, я вам сказал, что эта история совсем не касается вас лично! Но мне было необходимо посетить эту квартиру, в которой мой писатель провел несколько дней во время войны. Или скорее – несколько ночей.

– Вы хотите сказать, что он жил в этой квартире?

– О, нет! В 1946 году она была центром «Союза возвращения на родину» эмигрантов и бывших советских граждан. Здесь они становились, так сказать, возвращенцами.

– Вполне возможно, – заметил Эрте, после недолгого молчания. – Мы купили эту квартиру пятнадцать лет назад. – В соседней комнате дверь на балкон была приоткрыта, оттуда потянуло сырым ветром.

– Простите, я закрою дверь. – Через секунду он вернулся и, запахнув полы своего темно-синего вельветового халата, покойно уселся в бержерку. Он с удовлетворением отметил, что внезапная тревога, колко толкнувшая его в сердце, испарина, ожегшая его лоб, остались незамеченными невнимательным профессором.

– Пятнадцать лет, пятнадцать лет! – пылко пробасил профессор. – Вы знаете, я говорил с вашей консьержкой. По ее словам, в этом доме еще десять лет назад жило несколько русских. Последний из них, престарелый журналист, скончался в старческом доме в Ганьи. Это так прискорбно – он, без сомнения, знал моего писателя... Вы, конечно, не помните никаких русских?

– Разумеется, нет, – безмятежно усмехнулся Эрте.

– Протасов, Протасов,– басовито забормотал Фандль. – Он жил в этом году лет пятнадцать тому назад... под чужим именем: Кювалье. Рэмон Кювалье.

– К сожалению, господин Кювалье, или, как вы говорите, Протас... или Протос... какие невозможные имена!.. мне также неизвестен. Вы знаете, мы, французы, дискретны, относимся с уважением к личной жизни, и к тому же, не слишком общительны. В нашем доме живет не менее пятидесяти человек, с большинством из них я не знаком.

– Да, да, понимаю. Но дело в том, что этот пройдоха, Протасов-Кювалье...

Не менее часа Эрте слушал вдохновенный рассказ Отто Фанделя.

Да, именно этот Протасов, весьма темноватый тип, и к тому же совершенно безголовый, стал главой союза возвращения на родину. До этого, в тридцатые годы, он был агентом НКВД, вербовщиком в интернациональные бригады и автором двух статей о советской литературе. Именно он и никто иной передал рукопись Родиона Тучкова «Повествование о пустяках», – этот безусловный шедевр русской литературы, пока еще никому неизвестный – Андриану Андронову и Вацлаву Иосифу Сосницкому, еврею венгерского происхождения. Он и напечатал «Повествование...» тиражом в десять экземпляров.

– Я посетил крупнейшие библиотеки мира. Библиотека Конгресса в США. Ваша Национальная Библиотека. Государственные Библиотеки Москвы и Ленинграда. Библиотека по изучению СССР в Мюнхене. И так далее… Ни – у кого – нет!

Как факир, он запустил руку в монументальный портфель – неожиданно мелкие и смазанные черты его лица озарились такой ликующей мефистофельской гримасой, что Эрте не удивился бы, если бы тот извлек лисицу или нагую девицу. Но Фандль извлек прозрачную коробку и с величайшими предосторожностями освободил неизвестную пленницу из темницы: «Повествование о пустяках». Родион Тучков. Париж 1947 год. Издательство не указано.

По словам слависта, все сведения о Родионе Тучкове в настоящее время исчерпываются двумя строками. Известно, что автор был молодым, очень молодым, в 1943 году ему было, по всей вероятности, не больше восемнадцати лет. Никакого круга знакомств, кроме Протасова, Андронова и Сосницкого. Можно полагать, что он пробыл около года в Париже, а затем сгинул, причем так, что Фандль не смог обнаружить его следов ни во Франции, ни в Германии. На простейшие вопросы – как он очутился во Франции? Где он родился? Жив ли он? Ни малейшего намека на ответ.

– С такими сведениями искать вашего Туш..., – любезно и безразлично заметил Эрте, – как креветку в океане, как говорят в Индокитае.

– О, как же вы заблуждаетесь! – словно начиная патетическую арию, басовито запел славист. – Я убежден, что мои поиски совсем не безнадежны. Все дело в правильном методе работы, и он представляет не такие уж ограниченные возможности... Нач-нем с России. Мне доподлинно известно, что он не вернулся на родину. Я был в Москве и Ленинграде. Вы, конечно, слышали о больших переменах... ах, вы о них не слышали? Уверяю вас, большие перемены. Я работал в советских архивах. Между прочим, я был первым, кого эти товарищи туда допустили, – с горделивой скромностью заметил он. – Среди возвращенцев нет Ро-диона Тучкова. В СССР, как вы знаете... но, может быть, вы не знаете? сменить фамилию или исчезнуть под фальшивой фамилией совершенно невозможно. Если бы мой Тучков женился на мадам Тучкиной, он имел бы право называться Родионом Тучкиным – странный обычай, не правда ли? – но в актах гражданского состояния эта перемена имени была бы указана...

– У этих русских забавные обычаи... – засмеялся Эрте. – Было бы любопытно узнать, по какой причине Тучков переходит в Тучкина...

 – Продолжаю. Могли бы его расстрелять сразу по возвращению на родину? Такие случаи бывали. Но во время моих русских поисков я убедился, что даже солдат армии Власова расстреливали редко. Их предпочитали ссылать в лагеря на тяжелые работы... Я встречался с некоторыми возвращенцами. Никто – никогда – не слышал – о Тучкове! Никто – кроме Вацлава Иосифа Сосницкого. Он живет в Москве. О, это действительно была удача! Ему я обязан указанием не только на отличительный – отли- моего героя! – победно завершил Фандль. Его чахлое тело распирал восторг.

– То есть? – несколько удивился позабавленный Эрте.

– О, ныне возможности информатики неисчерпаемы!

Фандль объяснил, что, будучи в Москве, он записал на магнитофон подробный словесный портрет, данный Сосницким. Вернувшись в Ц., он работал несколько месяцев с инженером по ин-форматики, который перенес на компьютер эти данные. Затем портрет был состарен на сорок лет. Таким образом, в распоряже-нии Фандля оказался приблизительный, но, вероятно, достаточно достоверный облик Тучкова.

– Вторая моя удача: Сосницкому известно – интересно, в каких обстоятельствах? – что на спине у Тучкова рдело небольшое родимое пятно, напоминавшее форму пятиконечной звезды. Тучков называл его советским тавром. Согласитесь: виртуальный портрет, родимое пятно...

– Я, кстати, никогда не видел виртуальных портретов, – с любопытством перебил Эрте. Профессор, по-прежнему священнодействия, вытащил из портфеля целлофановый конверт и протянул, довольный, удивленному Эрте.

Вряд ли можно было назвать это изображение портретом: неотчетливое лицо расплывалось в черно-белых крапинах, рассеиваясь на белоснежном листе. С немалым усилием можно было различить небольшой, как кажется, несколько курносый нос, безусловно, славянские широкие скулы, продолговатый разрез глаз. Вероятно, этот человек был широкорот. Эрте пристально вглядывался в смутный портрет, но ни одна капля живой воды не упала на эту мертвую личину.

– Я думаю, родимое пятиконечное пятно – более надежный указатель, – Эрте с шутливой улыбкой вернул виртуальный пор-трет его владельцу. – Но, кстати, если ваш неведомый гений еще жив, я не вижу, по какой причине ему необходимо таиться и скрываться полвека спустя. Ему было бы лестно узнать о своей будущей славе. Не забудем и гонорары. Вам достаточно помес-тить объявление в двух или трех международных газетах...

– Я это сделал, – отпарировал ласковым баском начинавший утомляться профессор. – Во всех русскоязычных газетах на Западе. У вас, во Франции, в «Фигаро». В «Нью-Йорк Таймсе». В «Ди Цайте». Разыскивается Родион Тучков, год рождения – 1924 или 1925, место рождения неизвестно, возможно, Украина. Мне ответили пять Тучковых и одна Тучкова, которым никакой Родион Тучков не был известен. Тогда я решил, что если он жив, у него есть причины скрываться.

– Какие же эти причины, по вашему мнению?

– О, cher monsieur, вы не знаете писателей, в особенности – русских эмигрантских писателей!... Среди бесчисленных вариантах можно остановиться на трех... Вообразите на минуту, что мой гений, который, вероятно, забыл о своем шедевре, после войны стал писарем, косарем или пастором! Он живет в приятной неизвестности со своим семейством. И вдруг – слава, деньги, но также и память о прошлых страданиях... мысль о загубленном даре... Не лучше ли завершить свою жизнь отрадной семейной рутиной, чем поздней, ненужной и, может быть, опасной славой... В этом как раз заключается второй вариант. Не исключено, что судьба Тучкова Родиона была отмечена каким-нибудь проступком, даже незначительным преступлением. Вы не можете себе представить, как несчастны были советские беженцы! Что они только не совершали, чтобы выжить!.. Со временем наши западные либералы забыли об этом преступлении, но как только мой писатель становится знаменитым, будьте покойны, – свора журналистов и судебные власти им старательно займутся!.. Третья гипотеза, наиболее вероятная: я много раз убеждался, что те, кого называют второй русской эмиграцией...

– Почему – вторая? Разве после большевицкой революции была другая эмиграция? Я этого не знал.

– Разумеется, те русские, что покинули родину во время или после войны – снисходительно улыбнулся австрийский ученый французскому невежеству. – Так вот, в отличие от первой эмиграции вторая была не так уж патриотична. Они были правы, они потеряли не Россию, а СССР. Одна советская эмигрантка мне сказала: голубчик, я провела в СССР тридцать пять лет, и не увезла в эмиграцию ни одного отрадного воспоминания!.. Предположим, что Родион Тучков жив. Он стал австралийцем, полинезийцем, тасманцем, с удовольствием забыл русский язык, по-роднился с новой страной, женившись на какой-нибудь местной диве. Все советско-русское стало ему неприятным. Литература забыта, слава его не соблазняет. Он достиг своей цели – забыл источник своих страданий. Даже если он прочитал мое объявление, он ничего не испытал, кроме раздражения и антипатии к любопытному профессору.

– Но, в конце концов, так ли важен автор? – У Эрте был вид человека, который случайно увлекся поисками профессора, как случайный прохожий увлекается рисунком на асфальте, шедевром бродяги-художника: вот появилась женская головка, за ней – неожиданно – морда льва... что будет дальше?

Профессор глянул на своего собеседника сквозь свои телеско-пы, как на святотатца.

– Я, как ученый, должен надлежащим образом представить этого великолепного писателя, тем более уже в проекте русское, немецкое и французское издания. Предисловие, комментарии, портрет. 216 сносок. В этом мой научный долг. Я был бы вам признателен, если бы вы мне позволили взглянуть на квартиру.

– Прошу вас.

Фандль вынул блокнот и подводя лист к самым глазам. Он стал быстро чертить план квартиры. Этот славист не подслеповат, он почти слеп, отметил Эрте. Тот юрко переходил из комнаты в комнату, обращаясь к самому себе басовитым шепотом (вероятно здесь... или, может быть, в соседней комнате...)

– Вам известно, кто был предыдущим владельцем?

– Актриса из Комеди-Франсэз. Скончалась год спустя после покупки.

– Любопытно. Мысль, что Тучков здесь бывал, потрясает меня. А это – нечто закутка, не правда ли? Сосницкий говорил мне, что противившихся возвращению запирали на ночь именно в этом закутке. По утрам находили трупы.

За пятнадцать минут Фандль старательно изучил все комнаты.

– Я вам бесконечно признателен.

– Пустяки, – ответил стареющий спортсмен и несколько смешался.

– Нет, нет, не пустяки – когда речь идет о «Повествовании о пустяках», все имеет значение! Позвольте вам вручить мою визитную карточку. Когда выйдет французское издание, сочту за честь прислать вам экземпляр. Небольшая просьба: если вам случайно попадется кто-нибудь из старожилов, которые могли знать русских обитателей этого дома, не будете ли вы так любезны сообщить им адрес моего отеля. Он указан на карточке, там есть и телефон».

Видимо утомленный, и к тому же, обремененный тяжелым портфелем, Фандль с нетерпением ждал лифта. Эрте учтиво вы-сился в золотистом проеме двери, дожидаясь ухода профессора. Тот вдруг повернул янтарную лысину в сторону хозяина дома:

–Крайне, крайне вам признателен... Поистине, французская любезность... Кстати, как странно: я только сейчас обратил внимание, что ваша фамилия и имя – ничто иное как инициалы мо-его героя. Р.Т. Эрте. Родион Тучков.

– Позвольте вам напомнить, профессор, что по-французски Эрве пишется с H: Hervé.

– Ах, да... в самом деле! Безобразие! Начинаю забывать фран-цузский язык!

Лифт легко провалился в лестничную клетку.

После его ухода Эрте вернулся в гостиную и принялся изучать визитную карточку профессора.

 

 

Это воспоминание терзало Родиона Тучкова всю жизнь: в небольшом городке Эстонии, близ православного монастыря, его отца, инженера, богатыря, весельчака, облепляют, как черно-зеленые гигантские мухи, пятеро советских солдат. Они малорослы, желтоскулы, с плоскими калмыцкими лицами. Отец выбивается, и тогда один из них наносит прикладом ружья удар сзади, по каштановому затылку. Тот падает, и багрово-красный нимб появляется на траве вокруг его головы. Мать изваяна на крыльце, как каменный столп. Затем она падает навзничь, и ее падению предшествует сухой и резкий выстрел.

Четырнадцатилетний подросток, рослый и редкостно сильный для своего возраста, вырвался из цепких и липких рук калмыка, смрадно дышавшего ему в лицо. Он добежал до болотистого пролеска и всю ночь пролежал без движения в чащобе па-поротников.

Все последующие воспоминания возникали в вихре черного хаоса. Леса, хвойные и смешанные, просторные поля, пустынные станционные платформы, хутора, чужая речь, фальшивые клички, которые заменили ему собственное имя. Даже сорок лет спустя он не мог понять причину своей удачи. Он добрался до немецкой границы, долго кружил и петлял, пока в одном хуторке ему не указали тайную дорогу в Германию. Странно, но никто не выдал подозрительного бродягу-подростка.

 Однажды утром, терзаемый жаждой, он спустился к бледно-синему омуту и вскоре увидел на поверхности воды отражение нелепо пригнувшейся фигуры. Солдат прыгнул с вершинки хол-ма в объятия Геркулеса-подростка. Его шея была столь же липкой, как руки калмыка. Потасовка длилась недолго. Родион с такой яростью сдавил руку, державшую револьвер, что та хрустнула, как щепка. Калмык завыл от боли и упал. Его горло было удивительно мягким и податливым, как у ребенка. Багровые глаза Родиона долго глядели на угасавшие глаза калмыка. Перейдя границу, он швырнул револьвер в незнакомую реку. Затем чернота залила память.

Пожилая немка в окрестностях Берлина привела его домой, дала чистую одежду и отправила к сестре в Баварию. Они говорили мало и редко, хотя Родион немного понимал по-немецки и мог изъясняться по-французски. В Баварию он не попал. Бомбежки задержали его в Киле. Семеро французских дезертиров намеревались на утлом судне пересечь Рейн. Они взяли его с собой. Им удалось одолеть ночные воды, и каждый избрал дорогу домой, оставив его одного в эльзасском лесу. Семь дней он блуждал – от фермы к ферме. После нескольких месяцев опасных странствий он оказался в Париже.

Он случайно встретил некоего русского по имени Протасов. Несмотря на почти годичное знакомство, он ничего не знал о нем, и ничего не узнал, кроме того, что тот, по его словам, был связан с Сопротивлением и готовился вернуться на родину. Протасов поселил его в микроскопической мансарде, нашел ему работу в ателье, занимавшегося покраской старых тканей. Там он познакомился с Вацлавом Иосифом Сосницким, обрусевшим венгерским евреем, и с Андроном Андроновым, унылым красавцем с неумными глазами, сыном когда-то знаменитого русского художника. Именно Сосницкий настоял, чтобы Родион переехал в другую мансарду семнадцатого округа. Новое прибежище было ветхим и напоминало советские трущобы. Когда-то оно было построено для прислуги, последний ремонт восходил к началу века. Длинный и всегда скверно освещенный коридор никогда не заканчивался. По обеим сторонам мрачные двери, окрашенные суриком, вели в одинаковые крошечные пространства. От более, чем простецкого, туалета несло зловонием. В этом доме жило множество русских. Напротив жилища Родиона располагалась комната мадам Жанны, крупной и говорливой нормандки лет сорока.

Война закончилась. Сначала осторожно, затем настойчивей, Сосницкий и Андронов убеждали Родиона вернуться на родину. Бывшие советские военнопленные все чаще и чаще появлялись на парижских улицах. Однажды Сосницкий явился к Родиону в полночь, заявив, что им необходимо посетить... Их ночное путешествие напоминало конспиративную вылазку. Сосницкий без устали менял маршруты, лихо тащил удивленного Родиона из вагона в другой, и даже взял такси. К трем часам ночи они появились в неведомой гигантской квартире. Там также царила конспиративная атмосфера. Родион с резкой болью в сердце увидел двух мрачных военных, напоминавших солдат его города и убиенного им калмыка. Один из них, обращаясь к присутствовавшей горстке подобострастных и пугливых эмигрантов, говорил, что родина их простила. Родион ничего не простил. Он не сказал ни слова. Ускользнуть было немыслимо: у двери стоял широкоплечий цербер. Он вернулся с Сосницким на рассвете.

В тот день Родион не появился в ателье. Он решил уехать в Марсель. Вечером он случайно глянул в окно: его заинтриговала черная стайка людей, суетившихся вокруг американского автомобиля. Через час, когда легкий сумрак спустился на двор, они направились в подъезд. Вскоре он услышал громоподобный треск выбитых стекол. На асфальте крестообразно лежало неизвестное тело. Родион вспомнил, что на третьем этаже жил русский старик-эмигрант, Сергей Сергеевич Востоков. Свора неизвестных личностей пронеслась мимо неподвижного тела. Американский автомобиль исчез. Родион понял, что Сергей Сергеевич предпочел парижский асфальт насильственному возвращению на родину... По всей Франции, изнеможденной от военных лет, шли расправы над действительными или мнимыми коллаборантами. Полицейские, больше других опасавшиеся обвинений в сотрудничестве с оккупационными войсками, стали невидимыми. Советские янычары с помощью французских коммунистов открыто охотились за эмигрантами.

Они пришли за ним через несколько дней. Родион вовремя заметил американский автомобиль. В этом доме был темный вход, но не было черного хода. Мадам Жанна напевала в соседней комнате. Он постучался к ней, и... Он ожидал отказ; та бесстрашно пустила его к себе, и так как спрятать гигантского юно-шу было негде, он остался стоять у распахнутого окна, в том случае, если... Когда четверо массивных янычар стали нажимать на дверь Родиона, мадам Жанна выскочила в коридор и, как фу-рия, принялась горланить, грозить бесполезной и отсутствовавшей полицией, крича, что, слава Богу, она француженка, и не допустит…

Соседние двери стали открываться; прилетел с четвертого этажа монументальный сосед-испанец. Янычары, вероятно, про-клиная глупую бабу, предпочли отретироваться.

Ночью, убедившись, что слежки, как кажется, не было, мадам Жанна проводила Родиона в Аньер, к своей сестре.

Он провел четыре месяца в полном затворничестве. Лишь два раза его навестила отважная нормандка. Ее рассказы были неу-тешительны – по всей видимости, янычары не теряли надежды поймать беглеца. Два соглядатая томились во дворе или в кафе по соседству. Мадам Жанна описала их. Родион не сомневался, что ими были Сосницкий и Андронов.

Он редко выходил из дома. Чтобы убить время, он стал рисовать – впервые в жизни. Затем, найдя стопу пожелтевшей девственной бумаги, решил описать свои мытарства. Он иронически назвал свой опус Повествование о пустяках, вспомнив патетическую фразу о том, что по сравнению с родиной – все пус-тяки. Он с болью и с нежностью описал своих родителей; с чувством мести – издыхающего калмыка. Он вспомнил парчовый пруд, где они с отцом ловили карасей, овражину, над которой накануне первого снегопада всегда вился крепкий грибной запах... Повествование о пустяках оборвалось так же внезапно, как и началось. Он спрятал листки на чердаке и вскоре забыл о них.

Бесстрашная мадам Жанна и ее сестра были тревожны: им казалось, что за ними следят. Они подготовили отъезд Родиона в Марсель. Там жил их брат. После его отъезда воры посетили дом в Аньере. Ничто не исчезло. О рукописи ни мадам Жанна, ни ее молчаливая сестра ничего не знали.

Родион был тепло принят семьей брата мадам Жанны. Клод, могучий рабочий-каменщик, посоветовал Родиону завербовать-ся в Иностранный Легион. Офицер, принявший советского беглеца, свято чтил статус и традиции этого военного братства и не задал ни одного обременительного вопроса, кроме, единственного: запятнан ли кандидат в легионеры кровавым преступлением? Истребление калмыка было борьбой, которую Родион не считал преступлением. Он ответил отрицательно. Он представился вербовщику под личиной Эрве Эрте – в то время ему хотелось сохранить эхо своего русского прошлого. Впоследствии он жалел об этом. Перед отъездом в Индокитай он случайно прочел в случайной газете, что министр внутренних дел Жюль Мокк вышвырнул толпу советских агентов. Среди прочих, в газете упоминались Сосницкий и Андронов.

Родион провел пятнадцать лет в Индокитае, между жизнью и смертью – устраивая засады, попадая в засады, и ни разу не испытал к местным повстанцам то леденящее чувство ненависти, которое наполняло его при воспоминании о желтолицых калмыках или белолицых янычарах возле его парижского жилья. Однажды на джонке в заливе он познакомился с шестнадцатилетней китаянкой. У нее было прелестное имя – Ти Сяо (что означало цветок). Она была дочерью адвоката; ее брат сражался против бодой (вьетнамских коммунистов). Ти Сяо – он переименовал ее в Тисса – стала его подругой. Когда Эрте покинул Легион, он вместе с Тиссой поселился в Париже.

Пользуясь привилегиями, предоставляемыми бывшим легионерам, он получил место в администрации международной тек-стильной фирмы. Тисса непременно хотела приобрести квартиру и проводила целые дни в агентствах по продаже недвижимого имущества. Ее счастье было безмерным, когда она сообщила о посещении пятикомнатной квартиры, правда, в полузаброшенном состоянии и требующей серьезного ремонта, – владелец предлагал чуть ли на треть цены меньше и торопился с продажей, так как должен был срочно отправиться в Бретань. Эрте потребовалось сверхгигантское усилие, чтобы не выдать своего ужаса – это оказалось та самая квартира, – центр советских возвращенцев – из которой он когда-то бежал. Он пытался отговорить Тиссу, но та настояла на своем. В конце концов, решил Эрте, эта приобретение – месть прошлому. Он превратит бывший советский преступный притон в весьма комфортабельное пари-жское жилище...

Жизнь текла приятно и монотонно. Эрте занимался спортом, посещал велодром. Он изгнал навсегда все русское – имя, язык, возможные знакомства. Он ни разу не посетил ни русские рестораны, ни русские концерты. Как-то возле площади Клиши он ус-лыхал речь советских туристов и с удовлетворением отметил, что плохо ее понимает. Французы иногда обращали внимание на его аквамариновые глаза и широкие скулы, редкие в новом отечестве. Пришлось изобрести бабушку польского происхождения.

Но сны, изредка мучившие его, оставались русскими. Желтолицый калмык, похожий на Ленина, крался к его постели, как вампир, и кровь стекала с его узкого рта. Убегая от него, Эрте выбрасывался на парижскую мостовую, и багровый нимб возникал над его головой... В такие ночи Эрте более всего опасался, что несколько русских слов, произнесенных мятущимся в кошмарах стареющим спортсменом, удивят и обескуражат Тиссу. Этого никогда не произошло. Ему хотелось теперь навсегда уйти от русских снов, как он ушел от России, потому что с их исчезновением исчезала удушающая ненависть и невыносимые видения – каштановая голова отца, становящаяся черно-красной, мать, падающая как поверженная статуя в заиндевелую супесь...

И – бег, бег, бег...

 

 

Даже в шпионском фильме было трудно представить место более удобное для дискретного соглядатая, чем отель Антверпен. Он предоставлял неисчерпаемые возможности талантливому шпиону: незаметное кафе на углу, туалетная кабинка с автоматически закрывающейся дверью, островок сквера, утопавшего в кленах и платанах. За чугунной невысокой оградой, которая скрывалась в волнах еще белеющей спиреи, Эрте отыскал садовую скамейку и поверх газеты созерцал стеклянную дверь отеля.

На следующее утро, Тисса, нацепив непромокаемую шляпу, отправилась в музей восточных искусств, и Эрте, нацепив черные очки и напялив черный баскский берет (более тщательной маскировки для подслеповатого и рассеянного профессора не требовалось), вернулся на свой наблюдательный пост. Фандль появился пятьдесят минут спустя. Он был по-прежнему отягощен своим портфелем. Его гусиную шею по-прежнему украшала бабочка. Он провел все утро на улице Фран-Буржуа, близ площади Вогезов. Затем он снова появился и долго ждал автобуса. Около часа скитался по извивам Латинского квартала. Купил пролетарский греческий сэндвич и старательно поглощал его. Эрте решил, что либо кошелек профессора весьма скуден, либо он скареден. В полдень Фандль посетил парижскую префектуру, где оставался до шести часов вечера. По дороге в отель он заглянул в аптеку и лавку порнографических товаров.

В последующие дни его маршрут не изменился, за исключением некоторых развлечений – музей Гревэн, прогулка в парке Тюильри, путешествие на Бют-Шомон. Рослый господин в черных очках и старомодном баскском берете несколько раз попадался на пути, но профессор не обращал на него никакого внимания.

Каждый день предоставлял спортивному соглядатаю неисчерпаемые возможности прекратить неприятные научные поиски профессора. Музей восковых фигур Гревэн был пустынен в этот ранний час и видимо скучавший смотритель несколько раз переходил из полутьмы зала в полный мрак коридора. Могучим пальцам пожилого спортсмена потребовалось бы не более трех секунд, чтобы сдавить гусиное горло Фандля и оставить его в черно-желтой мгле – например, возле безучастной к его страданиям американской восковой кинодивы. В лабиринтах парижского метро заманчиво появлялись уютные уголки без полицейских, без пассажиров и даже без нескромных видеокамер. Легионер Эрве Эрте не забыл некоторые полезные приемы дзюдо. Например: катакурума (бросок через плечо). Фандль взлетает, как гусь в неопрятное и низкое небо парижского метро. Нет никакого сомнения, что после приземления земля ему будет пухом. Или другой прием, не менее эффективный: катагурума (мельница). Легионер превращается в циркача. Фандль превращается в гусиное перышко. Он со скоростью звука вращается вокруг монументальных плеч администратора на пенсии, а затем послушно мчится по указанной траектории. Она закончится через три метра в прохладном кафельном тупике, а с нею заканчиваются вдохновенные, но совершенно излишние научные поиски. Через десять минут случайный пассажир споткнется о жертву сердечного приступа. Будет вызвана скорая помощь, в то время, как анонимный гигант спокойно вернется домой и продолжит гонку на неподвижном велосипеде. Впрочем, Эрте не пренебрегал и более простыми вариантами. Молниеносно, на бегу, послать Фандля в нокдаун, – что означало отослать его к праотцам.

На вершинке Бют-Шомона, куда Эрте взобрался безо всякой одышки за десять минут, и профессор – за тридцать три, задыхающийся и издыхающий от усталости, опасно углубляясь в декоративные ущелья, где не было ни души, вариант исчезновения Фандля был идеален.

Но Эрте ждал.

Через четыре дня поведение профессора стало несколько странным. Архивы и префектура были забыты. Он без устали звонил из кабинок, хотя в отеле, вероятно, был телефон. Стоя в стеклянном стакане кабинки, он гневно жестикулировал и даже грохнул в сердцах телефонной трубкой, затем снова набирал номер, и снова то ли грубил, то ли грозил неизвестной собеседнице – или собеседнику. Эрте осторожно приблизился к кабинке. Дверцы были закрыты; единственное, что удалось выхватить его слуху, была плаксиво брошенная фраза: «...уже пять дней!» Профессор повернулся в сторону Эрте и тот поспешно скрылся в разноцветной стайке туристов. Разговор продолжался почти двадцать минут. Фандль покинул кабинку с выражением откровенного блаженства. Скрывшись в отеле, он появился на ступеньках через десять минут, освободившись от портфеля, и видимо радостно возбужденный. Он разбежался, махая синими суконными рукавами, как гусь, который вот-вот взлетит. Он молодцевато влетел в вагон метро и устремился по эскалатору. У него, наверное, любовное свидание, подумал Эрте. В Марэ он закусил в каком-то дрянном Мак-Дональде и что-то долго рассказывал своему соседу по столику, молодому красивому юноше. Затем он углубился в небольшую и неприметную улицу, не заметив, что белоголовый гигант в баскском берете и с черными очками, рассеянно глядя в дождливое небо, последовал за ним. Профессор вошел в обычный двор обычного дома и скрылся за необычно дымчатой стеклянной дверью. Это была сауна, носившая откровенное название: Gays only.

Эрте поморщился. Ему никогда не приходилось посещать подобные места. Хотя годы в Иностранном Легионе его приучили относиться с ироническим безразличием к половым потехам такого рода, все же он не любил эту расу геев. С другой стороны, принадлежность профессора к этой расе была любопытна. Он подождал около четверти часа, позвонил и очутился в унылом и неопрятном вестибюле. Билет стоил дорого. Не снимая черных очков, он облачился в слишком короткий пеньюар, скрывший его пятиконечное родимое пятно на спине, и замотал голову полотенцем. В соседней комнате, среди утомленных диванов и измученных старостью кресел, стояло несколько безобразных гипсовых аполлонов. Репродукции эфебов разлетались по стенам. По телевидению рычал какой-то политикан. Клиенты сауны с интересом созерцали Эрте. К его удивлению, большинство из них давно перелетели рубеж пятидесятилетия. Крутая, как трап, лестница, повела Эрте в полуподвальные отроги. На ее дне дымилась турецкая парильня. Еще один виток вниз – и с верхотуры Эрте увидел круглый голубой бассейн. Австрийский профессор, судорожно цепляясь за металлические перила, пугливо погружался в голубые воды.

Эрте не сразу узнал свою добычу. Нагота изменила Фандля. Профессор уменьшился в размере, и худоба его тела отсвечивала такой же голубизной, как вода бассейна. Его сопровождал незагорелый и некрасивый молодой человек с вялым телом и огромной серьгой в огромной мочке. Эрте, опустив голову, прошел мимо и улегся поодаль на небольшом некомфортабельном шезлонге. Он обратил внимание, что за бассейном с правой стороны начинался коридор. Поднявшись, он быстро исследовал его: там было множество кабинок с топчанов у стенки. В воздухе витал омерзительный запах, смесь блевотины и одеколона. Клиенты блуждали, как сомнамбулы. Эрте вернулся к шезлонгу.

Ждать пришлось довольно долго. Фандль снял очки и передвигался почти наощупь. Он неуверенно скользил по ступенькам лесенки, и молодой человек ждал, утомленно улыбаясь. Ему было, вероятно, около тридцати лет. Кроме длиннопалых рук, ничего примечательного Эрте в нем не обнаружил. Когда профессор и длиннопалый проходили мимо него, Эрте старательно занялся своим тюрбаном. Он отметил, что длиннопалый восторженно взглянул на загорелого гиганта. Профессор глядел лишь на молодого человека и не замечал никого иного. Они скрылись в одной из кабинок. Эрте медленно прошелся по коридору и без труда уловил ласковый басок Фандля. По счастью, соседняя кабинка пустовала. Он немедленно скрылся в ней, бесшумно закрыв дверь на задвижку.

Вздохи, ахи и охи продолжались полчаса. Затем наступила идиллическая тишина. Наконец, не тронутый старостью слух Эрте уловил первые слова.

– Я всю неделю был в Ренне, – заговорил жалобным мальчишеским голосом вялый спутник, – только вчера получил твое письмо. Ты даже не представляешь, как эта стерва за мной следит.

Несколько невнятных слов, затем страстный монолог профессора. Как все глуховатые люди, он начинал фразы так тихо, что вероятно, и спутник не всегда мог расслышать его, и внезапно переходил почти на крик. Но и то, что слышал Эрте, было достаточно, чтобы понять, что профессор, как кот, влюблен в своего Коку – так любовно он обращался к длиннопалому. Он превосходно понимает осторожность Коко. Уверяю тебя, если бы фрау Фандль знала, что ее именитый муж-славист проводит время в Париже отнюдь не в увлекательных научных занятиях, ты знаешь, Коко, она была бы способна меня укокошить! Я бы сам застрелился (басовитый хохоток), в твоих объятиях, Коко! Ты знаешь моих детей, они... (несколько неясных фраз, но из предыдущих ясно, что Коко – друг дома). Представь себе, на днях... Профессор перешел на заговорщицкий шепот. Затем басовитый Фандль и писклявый длиннопалый стали вместе разрабатывать сложный план.

В него включались ложные настоящие звонки из Баварской Консерватории, ложные настоящие приглашения из Парижа (Эрте понял, что длиннопалый Коко – музыкант). Этот план заключался в том, что Фандль и Коко должны совершенно неожиданно, и, разумеется, случайно, оказаться вместе в Мюнхене – музыкант на гастролях, разумеется, фальшивых, славист на воображаемом коллоквиуме. Ты помнишь, как мы в Ганновере... и в Бордо! Я нашел умнейший повод, гулко хихикнул профессор. Неизвестно почему, они снова перешли на свистящий шепот, и Эрте удалось расшифровать лишь одну фразу (« ...оттуда в Люцерну, как восемь лет назад!») По-видимому, любовная история слависта и музыканта приближалась к первому десятилетию.

Дальнейшие сведения, которые невольно и охотно предоставлял Фандль своему тайному соседу по кабинке, мало интересовали Эрте. Он покинул это невзрачное пристанище с мерзким топчаном и сальной кожаной подушкой. Когда он торопливо одевался, неожиданно появился Коко. Он оказался соседом Эрте по гардеробу. Эрте снова нацепил очки. Вблизи Коко был еще менее привлекателен, чем у бассейна. Влюбленный музыкант завороженно взглянул на полуобнаженного стареющего атлета, который быстро скрыл свою спину белоснежной рубашкой, и вскоре покинул сауну.

На другой день октябрьское утро было приятно теплым и ослепительно солнечным. Тисса надеялась вернуться из музея, где она изучала кмеровские статуи, ранее обычного и заняться приготовлением к отпуску, который они хотели провести в своем скромном загородном доме. Эрте надеялся завершить свои дела к полудню. В девять часов Фандль покинул повеселевший от солнца и свежести отель Антверпен. Моложавый гигант с серебристой головой приветливо окликнул его. От неподдельной радости профессор, вероятно, всплеснул бы руками, но тяжелый портфель по-прежнему обременял его.

– О, как я рад вас видеть, cher monsieur ! Я уверен, что у вас есть новости для меня!

– Действительно, есть. Всего лишь одна-единственная.

Они направились к скверу. На сей раз у Эрте не было ни черных очков, ни причудливых головных уборов. Ему не хотелось идти в кафе и окружать Фандля невольными свидетелями его возможного потрясения или даже обморока.

– Вы не могли бы уделить мне четверть часа, не более – хотя бы в этом сквере?

Там не было ни души, кроме толстой негритянки, баюкавшей ребенка, и ослепительной волны спиреи.

– Я был убежден в правильности моего метода, – усаживаясь на зеленую садовую скамейку, гордо заявил профессор. – Вы, без сомнения, встретили какого-нибудь русского, который был знаком с Тучковым?

Приветливая улыбка слетела с загорелого лица Эрте.

– Я сожалею, но должен вам сказать, что ваше расследование прекращается. Навсегда. Вы завтра – я сказал завтра – под любым предлогом (болезнь, на мой взгляд, самый умнейший предлог), на которое способно ваше неистовое воображение, покинете наш гостеприимный город и его учтивых обитателей. Дома вас ждут другие вдохновенные труды, но поиски русского гения прекращаются. Если же они не прекратятся, то вашей супруге будет прискорбно узнать, что их славист так бесславно проводит время в Париже в заведении Gays Only, где он встречается с Коко, предметом своей старинной страсти.

Эрте насладился бы произведенным впечатлением, если бы не опасение обморока, к которому славист слепо и медленно приближался. В случае недолгой потери сознания профессора есть небольшой фонтан за музыкальной беседкой. Если фонтанная влага не освежит слависта, придется вызвать скорую помощь – например, через час, когда профессору не понадобится ни скорая, ни сверхзвуковая помощь. Забыв о портфеле, он, не мигая, смотрел на асфальт, изукрашенный кровавыми кленовыми листьями.

– Кстати, мне необходима книга этого писателя и его виртуальный портрет. Согласитесь, это законная контрибуция, я не получил авторского экземпляра. Рисунок рассматриваю как гонорар... Вам это обойдется значительно дешевле, чем настоящие фальшивые гонорары Коко.

Эрте пришлось помочь слависту покинуть зеленую скамью и направить его к отелю. К счастью, профессор обитал на первом этаже, и за сандаловой стойкой приемной никого не было. Фандль снял ключ с таблички и машинально протянул Эрте. Стол, стул, часть пола и кровать были засеяны библиографическими карточками. Книга Родиона Тучкова и его виртуальный портрет по-прежнему покоились в целлофановых коробках. Эрте положил их в карман своего широкого плаща.

– Не сомневаюсь, что дома или в банке вы храните копии этого бесценного шедевра. Предлагаю вам по приезде немедленно их уничтожить, иначе я вам обещаю, что вы окажитесь в заведении для умалишенных, на этот раз как клиент, а не санитар.

Грубым и резким жестом Эрте обшарил карманы синего пид-жака Фандля и вытянул портмоне. Он легко нашел удостоверение личности и тщательно переписал домашний адрес профессора. На пороге он оглянулся. Лицо Фандля белело от слез.

Дома, сидя в синей бержерке, Эрте пролистал книгу. Ему припомнились медленные холодные дни в Аньере, запущенный огород, мороженая ботва цветной капусты, нескончаемые ночи, шелест-шорох-эхо воображаемых шагов, терзавших его по ночам. Он стал читать, с напряжением припоминая русские слова. Многие из них остались непонятными. Когда он дошел до описания смерти отца, он остановился. За окном навзрыд рыдал дождь, и вскоре в гостиной стало также темно, как и снаружи. Эрте зажег лампу, а затем заглянул в последние страницы. С ним заговорил чужой голос, – о ледяных красотах Сибири (где юный Родион Тучков никогда не бывал), о тщетности эмигрантской жизни (о которой юный беглец тогда еще ничего не знал), о счастье возвращения на родину... По-видимому, его сбиры – Протасов, Сосницкий и Андронов – вставили дифирамбы родине и сибирским красотам. Вероятно, это и было причиной издания неведомого шедевра.

Тисса вернулась вечером. Она была оживлена при мысли о скором отъезде в загородный дом. Там, как и всегда осенью, предстояла приятная буколическая работа: сгребать багряные и багровые вороха опавших листьев, и возводить за домом скромное пожарище, в котором также навсегда исчезали старые счета, административная писанина и прочий бумажный хлам.