пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ     пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ!

Юрий Колкер

Родина под сапогом

 (Из письма к Изотте)

 

 

…Ты спрашиваешь: «неужели Некрасов мог такое написать? Ведь он был подлинный поэт!»

Не мог и не написал! При всех его провалах, при всех его дак­тили­ческих сюсю­каньях — он был поэт милостью божьей. Взлёты его поэти­че­ские высоки, да и средний уровень уди­ви­те­лен. Фа­лан­гой же на Не­красо­ва ин­тел­ли­генты пошли ещё в годы боль­ше­визма, после войны, когда боль­ше­вики, честные внуки шести­десят­ников XIX века, вознесли его на не­по­доба­ющую высоту. Пошли на Некрасова с копья­ми наперевес люди думаю­щие и совестливые, видев­шие в этом походе нрав­ственное со­против­ле­ние боль­ше­визму. В их походе было не­мало правды.

Первая правда состояла в том, что Некрасов не то что не «выше Пушкина», как кричали на его похоронах народо­поклон­ники, а никакого сравнения с Пушкиным не вы­держи­вает, когда же его ставят рядом с Пушкиным, это — унижает Россию. Некрасов не тянет на на­ци­о­наль­ного поэта большой ев­ропей­ской куль­туры. Провалы и падения есть у всех, но судят поэта по взлётам, и вот именно по этому критерию Не­красов не дотягивает. Конечно, и провалы у него были неслыханные, эпохальные, взять хоть Кому на Руси жить хорошо. Если б от него остался только этот стог сена, сегодня Некрасов был бы хрестоматийным предметом насмешек; ничем больше. Ополчив­шиеся на Некрасова люди хотели — заставить нас думать; при этом они хватанули через край.

Вторая их правда — трёхслойная, трёхсоставная — во-первых, в том, что Некрасов, человек сильно недоучившийся, второгодник, за шесть лет дошедший до пятого класса гимназии, ни по какому счёту «с веком наравне» не вставший, был этим близок и мил замшелым большевикам с их отставанием по фазе на пятьдесят-шестьдесят лет по отношению к мировой мысли. Во-вторых (и как следствие), родину он любил без всяких оговорок, не «странною любовью», а самой незамысловатою, с примесью антисемитизма (от недостатка знаний). Никогда он, подобно Пушкину, не подумал, не то что не написал: «чорт догадал меня родиться в России с душою и с талантом». Нет, он, вернувшись в 1857 году в чахоточный Петербург из Рима (из Рима, дорогая!), написал такое:

 

Всё рожь кругом, как степь живая,
Ни за́мков, ни морей, ни гор…
Спасибо, сторона родная,
За твой врачующий простор!

 

Если бы не было других свидетельств его дивного дара, хватило бы и этих четырёх стихов с их семью опорными согласными р (и одним проглатываемым), стихов совершенно завораживающих и словно шатёр над нами раскидывающих (их содержательную сторону очень следовало бы обсудить, но это другая тема… да-да, понимаю, почти та же тема: не знал истории и языков, не понимал Европы… но всё-таки это другая тема, а мы и так уже отвлеклись; мы ведь не о Некрасове говорим, не о его таланте и беде).

Третий элемент нерасчленимого триединства, последнее и главное, чем Некрасов за душу взял отсталых большевиков и против чего (зачастую не вполне отдавая себе в этом отчёт) выступили в 1950-е и 1960-е годы его честные фрондирующие и диссиденствующие критики, — его пресловутая русскость. Никто из русских поэтов не твердил так часто о своей русскости, как Некрасов; никто столь однозначно не противо­по­ставлял русское нерусскому. Возьми его «русских женщин» в двух ипостасях, крестьянской и дворянской. (Но не в третьей ипостаси, не в ипостаси подруги. Когда его женщина бесит, как в знаменитых предсмертных стихах Из записной книжки:

 

Зачем не мог я прежде видеть?
Её не стоило любить,
Её не стоит ненавидеть,
О ней не стоит говорить…

 

или, ещё вернее, в стихотворении Муж и жена:

 

Слёзы, нервический хохот, припадок…

 

он забывает, что и она русская, а уж тут-то точно русская женщина нарисована, Некрасов француженок с их c'est joli хозяйками в дом не вводил.)

Даже детские стихи Некрасов адресует не детям вообще, а русским детям, в чём уже прямо надрыв слышится: ведь не думал же он, ей-богу, что эти его стихи тут же начнут переводить на немецкий, а немецкие дети их не поймут? «Не русский — взглянет без любви…», а русский, значит, с любовью. Нерусское — плохое, русское — хорошее: вот что он твердит, как заведённый, вот что взяло за душу русско-советских «интер­на­ци­о­на­ли­стов» от сохи, вчерашних крепостных, поколениями нёсших в своих сердцах страх перед Западом и от­талкивание от Запада, а вместе с тем, как в насмешку, получивших свою идеологию из Европы, от нерус­ских, от тех, кто без любви. Не басурмане с Востока были «нерусские» для крестьян и их певца, нет; магометане, буддисты, китайцы — все были свои, потому что шли у православных за не­смы­шлё­нышей, за «братьев меньших». Врагом был Запад, веками идентифицировавшийся с Польшей, с Речью Посполитой, с её латинской ересью, университетами и страшной, славной на всю Европу конницей. Большевики-от-сохи всем сердцем знали, что русское лучше нерусского, а сказать это прямо не могли, твердить обязаны были про какого-то Маркса-Энгельса, Канта, Фейербаха, не поладившего с Гегелем, какому-то Каутскому возражать… от одних имён тошно становится, не так ли? Понятно, что Некрасов был для них луч света в тёмном царстве. Ведь уж он-то русский в доску, свой, без сучка и задоринки, без африканской, шотландской или немецкой крови, не говоря уж о еврейской! Разве и мы-то с тобою, дорогая, не это чувство вынесли из школы: что Некрасов русский из русских?

Но мы в школе не знали, что эта русскость «по крови» далась казённому русско-советскому литературоведенью не без усилий и не без замалчивания. И вот в эпоху интернета, когда прямые замалчивания не работают, мы слышим с некоторым удивлением, как нам цедят сквозь зубы: «мать Некрасова считала себя полькой». Позвольте, но разве женщине, живущей в самом сердце России, в русском захолустье, в Ярославском поместье, где вокруг на тысячи вёрст нет ни одного поляка, так уж нужно считать себя полячкой, если она не полячка? (Говорю: полячкой, потому что так говорили и Пушкин, и Некрасов, да так, конечно, и правильно.) Ведь это вздор какой-то! Поставим себя на её место: зачем бы нам такое потребовалось? Наоборот, нужно было скрывать своё католичество (полячка не могла не быть католичкой), да и пришлось, конечно, скрывать, если не прямо подделывать бумаги, иначе бы церковное венчание с Некрасовым-старшим было невозможно без обращения в консисторию, а туда не обращались. Нет, в этом сомневаться нельзя: по матери русский классик был поляк, что, конечно, если мы в уме не повредились, ни на крохотную секунду не мешает ему быть русским, если он хочет быть русским. Мешает другим, повредившимся…

Культура вообще пришла в Россию сначала из Польши, а уж потом из Голландии и Германии, и пришла вместе с польским генофондом… прости, меня опять заносит в сторону, но всё-таки доскажу, и не от любви к полякам: Польша буквально выпестовала русскую культуру, вывела её из пелёнок к порогу Европы с первой русской грамматикой в руках, разработанной и изданной в Польше, вывела через Малороссию, страну, в составе Речи Посполитой по праву называвшейся Русью, вывела вопреки всем усилиям дремучей Московии, ни в какую не хотевшей учиться, и Петру Первому уже было где ногу поставить. Понятно, что Московия платила за это Польше страхом и ненавистью… Отбрасываю генеральный список поляков в русской культуре, в нём мы захлебнёмся; возьмём Чайковского, одного из величайших композиторов. Он русский из русских, совершенно как Некрасов, хоть и с украинскими корнями; он, спору нет, сам считал себя только русским, и этого достаточно, если мы из ума не выжили, но — разве можно вообразить себе фамилию более польскую, чем Чайковский? Да и другие русские композиторы XIX все как на подбор… ну, почти все — с польскими фамилиями, — прямо хоть процентную норму вводи или черту оседлости.

Пусть бы, однако, сегодняшние поборники этнической чистоты и не проговорились насчёт матери Некрасова. Есть свидетельство куда более сильное: предсмертная покаянная поэма Мать самого Некрасова, где он ямбом пересказывает письмо бабушки, пани Закревской, написанное на смеси польского и французского языков к его к матери из Варшавы (это Некрасов подчёркивает) в 1824 году, когда будущему русскому классику ещё нет трёх лет:

 

«Какую ночь я нынче провела!
О, дочь моя! что сделала ты с нами?
Кому, кому судьбу ты отдала?
Какой стране родную предпочла? …
… Позор, позор! Мы — басня всей Варшавы! …»

 

       Неужто русский поэт наговаривает на себя у двери гроба? С чего бы это ему? Конечно, он, в отличие от теперешних, прекрасно понимал, что ему его польская кровь ни на тютельку не помеха ни в чём: ни в его громогласной русскости, ни в его лапотной народности, ни в его месте в русском Пантеоне. В ту пору так все рассуждали; интернационализм был подлинный, не советский. В ту пору и положительный немец был возможен в русской литературе: возьми хоть Полиньку Сакс Дружинина. Этническая чистка в культуре, вот парадокс, и парадокс чисто русский, в Европе небывалый, началась только под сенью марксизма, не раньше. Немец настолько оказался неудобен русско-советским второгодникам, что Дружинина, писателя замечательного, в советские учебники с его Саксом не пустили, а Некрасова отмывают от его польских корней, как от позорного пятна.

…Клянусь тебе, дорогая, я в эту сторону и не смотрел, принимаясь отвечать на твой вопрос. Думал: отвечу в двух словах, а вон куда понесло! Можно было проще сказать: Некрасов, упрощённый и уплощённый до полного выхолащивания, требовался большевикам как чучело ура-патриота, как лозунг и плакат, главное же, как скрытый кукиш марксизму и вообще всякой неметчине, в первую очередь — так называемым космополитам, которых они божественным наитием отличали от интернационалистов, хоть эти слова и синонимы. Народен, чистых кровей и патриот — чего ещё?! Вот они и умудрились всунуть этого картёжника, барина и богача в свою убогую идеологию с её всемирным братством рабочих, а вовсе не дворян-помещиков. Ну, и правы были те «инакомыслящие», кто в 1950-е да 1960-е годы восстал на Некрасова; но не до конца правы, только идеологически правы. А ведь Некрасов — не идеология, он — поэзия.

Евреи, сама понимаешь, первыми возразили своим «русским» (нееврейским «по крови»; без еврейской бабушки) товарищам-гуманитариям, первыми встали на защиту Некрасова как поэта, — обычная история; кто вернул русским антисемита Достоевского?

Возглавил контрнаступление Межиров. Помнишь ли, как в феврале 1991 года он гостил у нас два дня? Я тогда дневника не вёл, время было тяжёлое, но сохранилась копия моего письма к Кушнеру от 18 февраля 1991 года с рассказом о визите Межирова — и с рассказом Межирова, от которого дух захватывает. Повторю его рассказ по письму, оно нашлось очень кстати.

 

В 1950-е годы Межирова, скрепя сердце, отпустили в Чехословакию на какой-то слёт славистов; рассуждали, видно, так: хоть и еврей, а всё-таки коммунист, фронтовик; авось не подведёт, авось поведёт себя, как честный русский человек… Может, в тот момент в Москве все честные русские-по-крови писатели были в отъезде, в запое или больнице, и послать было некого? Так или иначе, Межирова отпустили, и он, русский из русских не меньше самого Некрасова, еврей только по паспорту, не то что не подвёл, а превзошёл все ожидания компетентных товарищей. Там, в Чехословакии, в университете, учёные слависты один за другим, как символ веры и что-то само собою разумеющееся, повторяли с трибуны, что Хлебников — это наше всё, а Некрасов — не поэт. Межиров попросил слова, вышел на трибуну и прочёл:

Но напрасно ты кутала в соболь
      Соловьиное горло свое.

Только эти две строки прочёл. Прочёл, обвёл зал глазами и спросил учёных мужей и дам, чьи это стихи. Зал единодушно ответил: Блока. Нет, сказал Межиров, это стихи Некрасова, и прочёл им всё длиннющее стихотворение Крещенские морозы, память у него была клинописная. И пропел Некрасову вдохновенный панегирик; человек он, сама знаешь, был умный и честный, главное же — стихи русские любил и понимал, не то что эти слависты. Он за честь русской музы вступился.

Но другие увидели в этом другое. Вообрази: на следующий день Межирова вызвал к себе посол. Посол, дорогая! Не кто-нибудь. Пол-пред страны победившего рабоче-крестьянского интер­на­цио­н­ализма (не путать с космо­по­лити­змом). Вызвал, пожал ошеломлён­ному Межирову руку и сказал буквально следующее:

— Спасибо вам за Некрасова, дорогой Александр Петрович! Выручили! Письмо в Москву уже готово.

После чего Межиров стал выездным — и к началу 1991 года, в советское время, побывал в сорока трёх странах! В 43-х!

 

Но это всё к слову… к памяти, которая подводит. Я, вывешивая в сеть мою переписку с Межировым, примерно то же там в предисловии написал, только без этих подробностей, а они так упоительны, так выразительны! Советский океан в капле воды!

Вернёмся к Некрасову… точнее, к твоему вопросу.

Вторым делом я отвечаю тебе на твой вопрос: не мог Некрасов такого написать. Не мог и не написал — как раз потому, что поэт он подлинный. То, что ты нашла в сети, — подделка, даже подлог, ведь поэтический текст — не только «Бог в святых местах земли», но ещё и документ. Замоскворетчине неймётся. В стихах эти предатели родины не смыслят ни уха ни рыла, как тот посол; им дела нет до стихов и до Некрасова-поэта, им нужен Некрасов-лозунг, Некрасов-русский-в-доску-ура-патриот, и тут они ни перед чем не остановятся и родину кирзовыми сапогами затопчут, уже затаптывают. Одного не знаю: недавняя ли это подделка, времён ли Путляндии, или ещё времён Совдепии; но это не так важно, преемственность-то несомненная, и люди всё те же.

Подчистка в тексте Некрасова видна невооружённым глазом. И дело не только в сбое ритма, который ты отмечаешь. Верно, строка четырёхстопная торчит как-то неправильно среди пятистопных:

 

Сознательно мирские наслажденья
Ты отвергал, ты чистоту хранил,
Ты жажде сердца не дал утоленья;
Как мать, ты Родину любил,
Свои труды, надежды, помышленья
Ты отдал ей…

 

Но ритмические сбои в ямбе у Некрасова совсем не редки… хотя и то правда, что эти стихи на смерть Добролюбова написаны в одическом роде, в высоком тоне, и в них такой сбой режет слух. Но это не главное. Главное в том, что подлинный поэт не мог сказать: любил родину, как мать. Слово как здесь лишнее, снижающее, унижающее. Есть высокое патриотическое понятие: родина-мать; в нём два слова образуют поэтическое единство, нераздельное и неслиянное, так что любое третье слово, к этому единству примазанное, профанирует патриотический пафос этого понятия. Лучший пример — сладенькая советская песня:

 

Как невесту, родину мы любим,
Бережём, как ласковую мать.

 

С точки зрения поэзии здесь всё ложь. «Ласковая мать» наповал убивает патриотический образ матери-родины, а «родина-невеста» кажется смехотворным снижением знаменитого «О Русь моя! Жена моя!» Блока — и, конечно, возникла эта невеста прямо из Блока.

Повторю, хоть ты и так это знаешь: патриотизм правильно понятый — для меня чувство высокое, не скомпрометированное. Слова Самюэла Джонсона Patriotism is the last refuge of a scoundrel по-русски перевирают, переводят их так, что патриотизм получается уделом негодяев, но это — ошибка перевода, типичная и стандартная у русских переводчиков, вызванная непониманием того, что смысловой порядок слов в английской и русской фразе обратный.

Правильный перевод такой: «Последнее прибежище негодяя — патриотизм». У негодяя много прибежищ, патриотизм — только последнее из них; патриотизм тут ничуть не опорочен. Редкий человек не любит родину, не любит мать… а что мачеху трудно любить, так это другая тема.

Заметь ещё, что Некрасов не писал слово родина с прописной буквы, хотя как раз он-то, поэт настоящий, а не казённый, очень мог бы себе такое позволить, и у него прописная в этом слове не стала бы теперешним площадным манифестом пошлости и бескультурья.

Не помню кто, чуть ли не издатель Апол­лона Сергей Маковский, прочитав блоков­ское «О Русь моя! Жена моя!», сказал: «Мне неприятно слышать, что моя родина — жена какого-то Алек­сан­дра Алек­сан­дро­вича». Пересказываю по памяти, за смысл ручаюсь; за имя — почти ручаюсь, Маковский Блока не жаловал. Ручаюсь и за то, что не одному Маковскому это не по­нравилось при первой публикации Блока. А между тем — и это, кажется, никем до сих пор не отмечено, — Блок  всего лишь чуть-чуть усилил очень рискованные, но и очень поэтические, дерзкие, по вдохновению сказанные слова Некрасова. Фрагмент из стихотворения на смерть Добролюбова читается в подлиннике так:

 

Сознательно мирские наслажденья
Ты отвергал, ты чистоту хранил,
Ты жажде сердца не дал утоленья;
Как женщину, ты родину любил,
Свои труды, надежды, помышленья
Ты отдал ей…

 

И никто из современников Некрасова не оскорбился этими словами… а слова, повторяю, рискован­ные: уподобить родину возлюб­ленной, а не матери, — это и есть тот самый оксиморон, который делает стихи стихами… Надо полагать, прочли эти строки в XIX веке те, кто стихи понимал, и вос­хити­лись. А те, кто в стихах ни уха ни рыла, кто за народное дело сражался, те не прочли, им не до стихов было, или, ещё хуже, прочли и забеспокоились, решили, что поэт напутал, что его поправить нужно. Понять, что стихи как раз и есть самое народное из народных дел, что стихи и есть родина, им было не по уму. За­бес­по­кои­лись и, как эстафету, донесли своё беспокойство до черносотенных времён. Это ведь проклятье Некрасова: при жизни в большинстве своём его читали не те, а после канонизации они же, те же не те, вовсе читать перестали, стали только почитать, и нам не дают читать его таким, каков он был.

…Но ведь и уподобление родины, то есть страны со всем что в ней ни на есть, — одной-единственной женщине, даже и матери, эти высокие патетические слова родина-мать, и они, если задуматься, вещь рискованная… Редкий человек, повторюсь, не любит вырастившую его мать, тут нужно уродом быть, даже если мать бывала к нему по временам и несправедлива. Но повзрослев, человек и об отце может спросить, ведь мать не в одиночку произвела его на свет; и о других людях спросит. Мать роднее страны, но страна больше матери… И тут непременно найдётся кто-то из новой интеллигенции, кто скажет: мне неприятно, что мою родину называет родиной-матерью какой-то Яков Михайлович или Лев Давидович. И уж этот-то, сама знаешь, непременно будет писать слово родина с прописной буквы…

…А ещё ведь и Лермонтова они поправили: «есть грозный суд» вместо «есть грозный судия»… Что им родина?! Вот уж кто предатели!… Понимаю: не следовало бы давать волю чувствам, всё равно ничего не поправишь, ничего не спасёшь… Но и ты пойми:

 

Кто живетъ безъ печали и гнѣва,
Тот не любитъ отчизны своей…

 

Я ведь и эмигрировал оттого, что боялся умереть от любви к родине на родине переродившейся, от печали и гнева, тысячекратно усиленными близким соседством с такими вот мародёрами от культуры, ежедневным общением с ними. Посмотри, что эти изменники делают с родиной (беру из сети, в факсимильной форме):

 

Сеятель званья на ниву народную!
Почву ты, что ли, находишь бесплодную,
Худы ль твои семена?
Робок ли сердцем ты? слаб ли ты силами?
Труд награждается всходами хилыми,
Доброго мало зерна!
Где же вы, умелые, с бодрыми лицами,
Где же вы, с полными жита кошницами?
Труд засевающих робко, крупицами,
Двиньте вперед!
Сейте разумное, доброе, вечное,
Сейте! Спасибо вам скажет сердечное
Русский народ…

 

«Сеятель званья»! Какое неслыханное «спасибо сердечное» получил за гробом поэт! Как этим высмеян Некрасов, всю жизнь чиновников презиравший! А человек, вывесивший это в сеть, живёт себе, ест, пьёт и наслаждается; совесть его не тревожит. И другие спокойны. В Багдаде всё спокойно. Это надругательство над русским классиком висит в сети годами! Тот, кто поправил Некрасова насчёт как-матери, тот сознательный мародёр, но не страшнее ли этот, бессознательный? Не страшнее ли измена через равнодушие?

Ты говоришь: это ошибка сканирования. Верно, но ведь текст правили. Корректор, предатель по равнодушию, преспокойно убивает дактилическую строку Некрасова добавлением лишнего слога: вместо «где ж» ставит «где же»! исправляет! —

 

Где же вы, умелые, с бодрыми лицами!

 

Что сказать об этих людях? Они — не русские. Нет у них права на это имя. Разве не Россию они растоптали в лице Некрасова? Когда в 1942 году Ахматова произнесла: «И мы сохраним тебя, русская речь, великое русское слово», нацисты стояли у ворот. Могла ли она думать, что с русским словом расправятся не нацисты, а её соотечественники?

Давно сказано: ГУЛАГ — вот «спасибо сердечное», которым «народ» отплатил «сеятелям». Давно и главное заблуждение Некрасова отметено: простонародье — не народ, а как раз отрицание народа: чернь, народ ненавидящая. Вот от этой-то черни её певец удостоился любви, неотличимой от надругательства.

Каждый день, как заклинание, повторяю твои слова: «Счастье, что мы тут, а не там!» Счастье, что мы далеко от них, что мы не видим их каждый день, не слышим их подлой речи; счастье, что у нас нет и никогда не было московского телевидения или радио… Счастье, что родину растаптывают не у нашего порога. Страшной пыткой, ежедневной казнью было видеть, что они делают с культурой — и не иметь сил защитить родину от новых гуннов.