пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ     пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ!

Анатолий Либерман

 

Литературный обзор

 

Антология

 

Сто лет русской зарубежной прозы.  Антология. IV.  Третья волна эмиграции.  Составление, редактирование, статья, био-библиографические справки В. С. Батшева, общая идея Гершома Киприсчи, серийная обложка работы Игоря Шесткова.  Франкфурт: Литературный Европеец, 2020.  772 с.

 

«Волна на волну набегала, / волна погоняла волну».  Это задолго до меня кто-то уже сказал о российской эмиграции.  Третья волна, как многие еще, наверно, помнят, началась с призывов диссидентов соблюдать Хельсинкские соглашения, под которыми Советский Союз бездумно поставил свою подпись.  Свобода передвижения и прочие буржуазные мерзости неожиданно сделались реальностью.  В рассеяние уехавшие повезли родной язык и, обосновавшись, продолжали писать по-русски стихи, прозу и публицистику.

Известных авторов в книге немало: В. Аксенов, Юз Алешковский, Ф. Горенштейн, С. Довлатов, Алла Кторова, В. Максимов, В. Марамзин, В. Некрасов, В. Рыбаков, А. Синявский — это из тех, кто узнаваем мгновенно.  К ним можно, я думаю, прибавить Сашу Соколова, Григория Свирского и Юрия Дружникова.  Популярность некоторых прозаиков я, наверно, недооценил, но я и не пытался составить табель о рангах.

Великой и даже значительной, на долгие времена, литературы сейчас нигде в мире нет, и нет довольно давно.  Сказанное относится и к российской эмиграции, так что четвертый том лучше читать с пропусками.  А. Синявский представлен в нем повестью «Крошка Цорес».  Гофманиана в ней не очень впечатляющая (над рассказчиком тяготеет проклятье: все, кто близок ему, погибают), но есть там абзац, посвященный восприятию художественного произведения, и его стоит привести, ибо любая мысль Синявского о литературе заслуживает внимания: «А между тем я не знаю другого определения прозы, кроме как дрожание какого-то колокольчика в небе, не говоря уже о стихах.  Знаете, как бывает, всё кончено, но дрожит колокольчик, и это необъяснимо, но доносится издалека, с того конца света...  С тех пор, когда мне теперь присылают рассказ на рецензию, либо стихотворение, я спрашиваю себя, прочитав, прежде чем дать отзыв: слышен ли колокольчик?  дрожит ли струна в синеве?  или это просто так, от ума, от нечего делать, от эмоций?..  И точка в точку...»    (с. 650).  Пусть каждый перелистает или прочтет эту книгу, руководствуясь тем же правилом, и слушает, звенит ли колокольчик и однозвучно ли.  У каждого он будет звенеть по-разному. 

Мне кажется, что, кто бы ни взял в руки четвертый том, не пропустит публикаций, с художественной прозой не связанных.  Многие когда-то читали книги Аркадия Белинкова (1921-1970) о Тынянове и Олеше  (прочесть их, безусловно, стоило и стоит).  Вырвавшись с невероятными усилиями из СССР, в июле 1968 года в маленьком городке американского штата Миннесота (не сказано, как он на время попал именно туда) он написал памфлет «Побег» (с. 28-39).  Сюжет страшнее, чем в любом романе ужасов, ибо ужас этот невымышленный.  Два отрывка, не связанные напрямую с сюжетом, я процитирую. 

«Думал ли я  до этой ночи о свободе?  Да, конечно.  Всякий раз, когда я видел кровь, которую  льет эта власть, пепел сожженных книг.  А она льет кровь, сжигает книги, топчет свободу без перерыва и сна, без праздников и выходных дней, не уходя в отпуск, не уставая, не отдыхая.  ‘Господи? — думал я, Господи, неужели я никогда не вырвусь из этой смердящей ямы, именуемой моей родиной? ’   (Меня опровергнет полковник в отставке, народный артист, токарь-лауреат, доярка-герой, академик, выживший из ума; эмигрант-патриот)»        (с. 33).

«В любую минуту всё может вернуться к прежнему и уже возвращается, потому что однопартийный режим не терпит единственной гарантии свободы — оппозиции.  Не обольщайтесь звериной внутрипартийной борьбой: она не принесет нам свободы.  Потому что это лишь борьба одних негодяев против других негодяев, и победа одних над другими не приведет ни к чему.  Сейчас в России есть только одна сила, способная сдержать бешеное наступление сталинизма, фашизма — несдавшаяся интеллигенция. [...]  Мы — единственные носители идеи национальной свободы, и нас сосредоточенно и серьезно слушает молодое поколение России» (с. 37).  Грустно читать эти слова  сегодня.  Темницы рухнут...  Никогда не рухнут.  От кого пошла фраза гнилая интеллигенция?  От Ленина?  Ну, это смотря кто.

Белинков, которого сейчас вспоминают постыдно редко, родился с больным сердцем.  Он и умер от кардиологической операции через два года после того, как написал этот памфлет, а в эмигрантской печати памфлет появился еще на два года позже.  Хотелось бы думать, что за оставшееся ему время Беленков не успел разочароваться в американской интеллигенции (а пригласили его в Йейл, самый центр либералов и правдолюбцев).  Был он, скорее всего, окружен славистами и рассмотрел мало, так как вряд ли свободно владел английским.  А вот Владимир Максимов (1930-1995) встретил многих, наткнувшись во Франции «на душевную глухоту, идеологическую ограниченность [и] социальную стадность западной интеллектуальной элиты» (с. 402).  В 1981 году он опубликовал «Сагу о носорогах» — тоже памфлет (естественно, с намеком на Ионеско, о котором речь идет в самом начале), портретную галерею французских властителей дум, — смесь бешенства, отчаяния и иронии.

Одна дама поняла, что нет людей подлее и презреннее буржуа (не такая уж и свежая мысль).  Следующий в этом списке — профессор, который не намерен читать «Гулаг», ибо у него есть «мнение» и нечего совать ему под нос «факты».  И не будут эти люди вступаться за Буковского, так как один он что ли страдает?  Целые страны нуждаются в помощи.  И ведь не возразишь.  Масштаб у таких людей — целый мир.  К тому же, как заметил некий широко, надо полагать, диалектически мыслящий господин, «если есть право на правду, значит, есть право на ложь» (с. 406). С единством противоположностей тоже не поспоришь.  А некоторые люди получили сведения «из самых достоверных источников», что Солженицын и «Континент» обманывают Запад.  У этой собеседницы Максимова были хотя бы «источники», а некоторые обо всем догадались сами:  «Марксизм наряду с христианством нашел пути к человеческому сердцу, и наш долг — потесниться» (с. 410).  Уже потеснились.

Оказавшись на Западе, многие из нас испытали такую же смесь удивления и отчаяния.  Или верно, что в человечестве заложен лемуровский инстинкт самоуничтожения?  Ведь только позавчера кончилась мировая война!  Америка сделала первый  гигантский шаг к гибели, когда шестьдесят лет тому назад появились хиппи.  Интеллектуальная элита «поняла» и поддержала их.  Неужели прав был третий классик марксизма, и интеллигенция — это всё-таки гниль?

И последний «номер» (по алфавиту) в этой серии — Владимир Марамзин  «Эмиграция как брезгливость» (с. 412-417).  Его этюд о приезде в Париж старого, почти уже забытого им друга, когда-то замечательно талантливого писателя и обаятельного человека (имя не названо).  Позже, после перестройки, он в очередной раз попал во Францию (где только этот деятель не побывал!).  Теперь он стал знаменит, богат, его «ласкает двор», и двор, то есть нынешнюю власть, он нежно любит.  Беседа в ресторане прошла плохо, человек вел себя вызывающе, по-хамски, а вернувшись домой, написал подлый рассказ о встрече; Марамзина о публикации не известил и копии напечатанного не прислал.

Марамзин с негодованием говорит о том, как в начале века стали зазывать на простившую их родину известных по старым временам эмигрантов, переносить их прах и радоваться возвращению заграничных архивов.  В возобновлении научных и культурных связей вреда вроде бы нет.  Главное — помнить, кто кому оказывает честь, и не рассуждать о любви к оставленным гробам (предмет, учитывая количество гробов, согласимся, обоюдоострый).

Беленков, Максимов и Марамзин вспоминали разное, но написанное ими в равной мере проникнуто страстностью, гневом, отчаянием: мерзость там, мерзость здесь.  Мы уже побывали в России и во Франции.  Очередь за Израилем.  Тема Григория Свирского — алия девяностых годов.  Заголовок такой: «Ветка Палестины.  Часть третья.  В Израиль и только.  Глава 1.  В ресторане ‘Lа Ivan’».  Не сказано, откуда взята глава, но источник хорошо известен: трилогия «Еврейская трагедия с русским акцентом» (Москва: «Крук», 1995).  Эта глава — очерк.  Впервые те, кто хотел уехать из бывшего СССР, уехали — многие, как известно, в Израиль, где их ждали непредвиденные трудности.  Мы присутствуем на собрании старых и новых репатриантов.  Участники не выдуманы.  Так описать эту сцену мог только очевидец.  Израильская бюрократия столь же эгоистична и безжалостна, как и всякая другая, но осознавать этот факт тяжело, хотя не пора ли избавиться от иллюзий?

Есть и контрапункт, забавный рассказ (или глава?) Виктора Перельмана «Театр абсурда.  Шинау».  Шинау — замок, пересыльный пункт между СССР и Израилем.  Описание превосходное, и конец счастливый, но Перельман, памятный многим по журналу «Время и мы», как и Свирский, переехал в Америку, только не в Канаду, а в Соединенные Штаты.

Все упомянутые выше произведения автобиографичны.  Такова и рассказанная от первого лица повесть Руфи Зерновой «Элизабет Арден» (сс. 171-212).  Эта Арден — косметичка с какого-то не совсем определенного Запада, но ее работа в Ленинграде и арест (видимо, гибель) — лишь обрамление.  Зернова вспоминает свою юность в Одессе, жизнь до и после войны в Ленинграде вплоть до ареста и лагеря (ее муж, конечно, тоже попал в Гулаг) и освобождения в 1954 году.  Это совершенно замечательная повесть, умная, правдивая и безупречно рассказанная: радостное открытие мира, университет, истребление культуры и жуткие закатные годы тирана.  Есть там мельком Испания и широким планом звериный послевоенный антисемитизм.  Если попал вам в руки этот том русской зарубежной прозы, начните с Зерновой.

Вершина трагедии за пределами памфлетов и воспоминаний — глава из книги Фридриха Горенштейна «Псалом», самого известного его произведения. Глава называется «Притча о потерянном брате» (с. 95-109; будь моя воля, я бы сократил «Крошку Цорес» и дал бы больше страниц Горенштейну).  Действие происходит в корчме, где-то под Харьковом: на фоне чуть приукрашенного убожества собралась привилегированная публика — ударники-трактористы, но и они персонажи советского ада.  Замордованная деревня времен коллективизации, девочка-нищенка из вымирающей семьи; опьяневший от крови борец за народное счастье и еврейский мальчик-подросток (видимо, городской, уж не из недобитых ли буржуев?), неведомо откуда взявшийся и незаметно исчезающий (за ним начинается погоня; на этом глава обрывается).  Такого органического слияния высокого, ветхозаветного языка с обыденным не достигал никто.  У Булгакова контраст, а у Горенштейна полное единство.  Его манера изложения, замедленная и отстраненная, узнаваема с первого слова: «Лицо у девочки было типично ‘бабье’, спокойное, в серых глазах нечто меж глупостью и добротой, а в губах уже женское, припухлое, но понятное не ей, а более со стороны и лишь опытному глазу.  Такие лица обычно бывают круглы и сыты и от малого, от кусочка хорошего хлеба и ломтика сала, но, видимо, малого этого не было давно» (с. 98).

Михаил Демин («Блатной»; две главы из романа) описывает чуть более поздние времена: террор в городе (ночи в ожидании ареста).  Быть может, отец героя, принадлежавший, как и его брат, к верхнему слою руководства, несколько осовременен: он уже тогда понял, что зло исходит от одного, самого главного лица, одержимого патологической подозрительностью (но и, добавим, серийного убийцы: он ведь не остановился до последнего дня).  Или уже в тридцатые годы кто-то, живя в Москве, и в самом деле прозрел, как, например, Раскольников?  Рассказчик тоже попал в лагерь и был «сактирован», то есть выпущен до срока за непригодностью для рабского физического труда.  Таких смертников (пеллагра, туберкулез) выбрасывали на «свободу»: они уже не были с. о. э. (социально опасными элементами).  Повествование идет без нажима и комментариев и от этого делается еще страшнее.  Та же тема у Юза Алешковского («Рука»; и здесь приведены две главы).

Герои нашего времени: Сталин, Берия, Андропов и еще один-два — мелькают в юмористических контекстах.  Самый запоминающийся сюжет связан, впрочем, не с этими вурдалаками, а с невзрачным Косыгиным, который якобы хотел попросить политического убежища в Америке (Виктор Некрасов «Король в Нью-Йорке»).  Но юмора на этих страницах немного.  Хорошо, что включено описание Брайтон Бича (Сергей Довлатов «Иностранка»).

В четвертый том вошли авантюрные сюжеты, импрессионистические зарисовки, а также правдоподобные  и полуправдоподобные истории.  Среди напечатанного много глав из романов (по которым трудно судить о целом) и самостоятельных рассказов.  Кое-что раньше уже появлялось в «Мостах» и «Литературном Европейце».  Бесполезной, даже нелепой была бы попытка сказать два-три беглых слова о каждом произведении, но я назову авторов, которых не упомянул выше ни в каком контексте: Николай Боков, Юлия Вознесенская, Джин Вронская, Юрий Гальперин, Игорь Ефимов, Владимир Загреба, Зиновий Зинник, Феликс Кандель, Гарри Каролинский, Юрий Кашкаров, Юрий Кротков, Анатолий Кузнецов, Евгений Кушев, Михаил Ландбург, Лев Ларский, Аркадий Львов, Евгений Любин, Давид Маркиш, Лев Наврозов, Фридрих Незнанский, Вадим Нечаев, Борис Носик, Михаил Армалинский (идущий под именем А. С. Пушкин), Феликс Розинер, Владимир Рыбаков, Дмитрий Савицкий, Илья Суслов, Валерий Тарсис, Евгений Терновский, Александр Урусов, Борис Хазанов, Александр и Лев Шаргородские, Давид Шраер-Петров и Сергей Юрьенен.

Легко видеть, что мой отбор не был связан ни с известностью некоторых авторов, ни с литературными достоинствами их произведений.  Я просто не мог охватить такую массу материала и как-то сгруппировать всё  от истории литературы до потока сознания.  Но так же я вынужден был поступить, рассказывая о предыдущих трех томах. 

Главный вопрос, я думаю, в том, какое впечатление произведет эта антология на тех, кто прочтет ее в наши дни, и на тех, кто будет судить о ней через несколько десятилетий.  Перед нами срез современной зарубежной прозы.  Другой составитель выбрал бы частично другие образцы, но, скорее всего, картина получилась бы примерно такой же.