Анатолий Либерман

 

Литературный обзор

 

День русской зарубежной поэзии 2022. Составители Виктор Фет и Владимир Батшев. Обложка и заставка Юрия Диденко. Франкфурт-на-Майне: Литературный европеец, 2022. 211 с.

 

В четвертый выпуск «Дня русской зарубежной поэзии» входишь, как в дом, где живут близкие тебе люди, но где не был целый год. Многие «жильцы» обосновались там издавна, а кто-то поселился только что. Дом в целом тот же и по духу, и по именам «хозяев» (Фет, Батшев, Диденко): 69 авторов, среди которых и я, что исключает для меня возможность этот выпуск (как, впрочем, и предыдущие) оценивать и тем более «критиковать». Да и пишу я в «Мосты» не рецензии, а обзоры — совершенно особый жанр.

Как и раньше, я не могу отметить и тем более процитировать всех. Упоминаю я это само собой разумеющееся обстоятельство из-за опасности быть неправильно понятым. Когда был опубликован номер «Мостов» с моим отчетом о первом «Дне», пришло возмущенное письмо от одного хорошего поэта, которого я оскорбил тем, что ничего не сказал о нем. Я, естественно, огорчился, сделал попытку оправдаться и даже частично искупил свою вину на год позже, но трещины не замазал. Всё это тем более досадно, что сам я откликов на свои писания не получаю никаких: за четырнадцать лет сотрудничества с «Мостами» и семи писем не набежало.

Поэтому во введении я хочу сказать, что пробег мой по «ДРЗП 4» не пробег даже, а взгляд с высоты птичьего полета и что, хотя взгляд мой пристрастен (других взглядов не бывает), меньше всего я намерен кому бы то ни было ставить оценки (в моем детстве говорили отметки, как, впрочем, и до 1917 года). И еще одно соображение. Может быть, кто-нибудь из участников «Дня» или «со стороны» хотел бы написать свой отчет о сборнике. Ничего не зная о политике редактора на этот счет, могу предположить, что подобному контрапункту он был бы только рад. Полемика (но именно полемика, а не панегирики и не разносы) украшает любой журнал.

Перехожу к делу, но начну с конца. Большинство стихов в сборнике рифмованные; однако есть и свободные. Я плохо слышу свободные стихи. В связи с Бродским в предыдущем номере «Мостов» я писал, что в англоязычной поэзии в отличие от русской нет равномерного, строгого распределения ударных и безударных слогов: регулярные чередования типа по си́ним волна́м океа́на; люби́ть и леле́ять неду́г бытия́ допускаются, и они нередки, но на «английское ухо» производят впечатление чеканного марша. Немецкие и итальянские стихи организованы, как русские, а для французов вопрос и вовсе не стоит, поскольку в их языке нет словесного ударения и строка потоком движется к концу.

Англоязычных поэтов раздражает «механическая» русская просодика, а люди, впитавшие европейский канон, с трудом научаются читать английские стихи, хоть Шекспира, хоть Фроста. Державин еще не полностью связан правилами девятнадцатого века («Венцедаятель, славы Бог / Архистратига Михаила / Послал небесных вождя сил, / Да приведет к нему вождя земного…»), а Кантемир и вовсе не связан. Мне кажется, что только в англоязычном мире и мог развиться свободный стих. Писать им вопреки видимости трудно: нет никаких опор (строфики, размера, рифмы), кроме пауз, но должно получиться нечто такое, что было бы поэзией. Можно ведь и газетный текст прочесть с такой задушевной интонацией, что прочитанное покажется лирикой с тонко скрытым подтекстом.

Я позволю себе предположить, что у русского свободного стиха нет серьезного будущего, но иногда он вроде бы на месте. Например, Яна Кане, сочиняющая на двух языках (русском и английском), пишет: «Зимородок, / Весёлый маленький франт, / Бесстрашный ныряльщик / С земли в воду, / Из воды в воздух, / Недолговечный ловец, / Серебряных рыбок, / В твоём клюве / Трепещет моя душа» (с. 86). Это, однако, семь строк. На столь короткой дистанции не собьешься. Строчки ныряют, как их герой, и в конце нас ждет эффектный аккорд: моя душа, как та серебряная рыбка, готова погибнуть в клюве ловкого и неотразимо привлекательного хищника, чей век столь же краток, как и век его жертвы. Но это, повторяю, семь строк! А длинное (свободное) стихотворение «Вечер» — в сущности, стихотворение в прозе — ограниченный в своих возможностях жанр.

Поэт «творит» прежде всего для себя и живет (или старается жить) «в себе самом», и всё же давно замечено, что на необитаемом острове можно писать дневник, автобиографию, может быть, даже роман, петь псалмы или посылать стихотворные проклятия небу, но вряд ли сочинять лирические стихи. Зарубежные поэты — часть другой страны русского языка: аллопатрии (как назвал во введении эту иную родину Виктор Фет), но живут они явно не на необитаемом острове. Некоторые стихи снабжены посвящениями, и связи их с культурой всего человечества поистине обширны. Вот неполный список имен, упомянутых в стихах этого тома: персонажи Ветхого Завета, греческие боги, Данте, Рафаэль, Шекспир, Сервантес, Бах, Моцарт, Бетховен, Тургенев, Ван Гог, Чюрлёнис, но и, конечно, Пушкин, Набоков, Пастернак и Мандельштам — куда же без них? Роль переводов очевидна без комментариев.

Среди очевидных и скрытых перекличек с композиторами, художниками, но, главным образом, с поэтами, особенно выделяются диалоги Саши Казакова с поэтессой Луизой Глюк (с ее циклом «Дикий ирис»). Он не переводит ее стихи с английского, а отвечает своими, которые не затерялись бы ни в каком сборнике:

В весеннем небе клейкие листки

на веточках раздвоенной берёзы,

как лёгкие художника мазки,

когда невинные, как слёзы, грёзы

вот-вот прольются из девичьих губ,

и он торопится схватить испуг

впервые распустившейся мимозы.

 

Под деревом головки орхидей,

трилистника, нарциссов, а фиалки

к земле прижали листья потемней

живой букет надежд, пока неяркий (с. 161).

 

В аллопатрии люди, видимо, инстинктивно борются против изоляции и обнимают весь свет. Стихи зарубежных поэтов заметно больше окультурены, чем в «патрии», но горечь от отсутствия не виртуальной, а реальной среды остается. Не могу не процитировать Мартина Мелодьева (стихотворение называется «Второстепенные поэты» почти, как давняя статья Некрасова в «Современнике»):

 

Поджечь пытаясь мокрый порох,

дымят сырые фитили.

В сиюминутных разговорах

и мы полжизни провели.

 

Храбрясь: «Какие наши леты!»

самим себе противны мы —

второстепенные поэты

незавоёванной страны.

 

Но иногда и мы умели

связать на улице ночной

витиеватый шар метели

с огнями, окнами, с луной.

 

И счастье не было нам чуждым,

и упоительность труда.

И нам горела в небе вьюжном

второстепенная звезда (с. 84-85).

 

Горькие стихи. Оттого и запоминаются.

Плохой год (2021) мы прожили, но тот, который наступил, еще хуже. Дело, разумеется, не только в пандемии. Наша цивилизация гибнет на глазах, и спасти ее мы не в силах. Разумеется, не я один так думаю: слишком уж очевидно торжество варваров и не грядущих, а нынешних гуннов. Приведу конец сонета Ларисы Ицкович:

 

Как легендарный Вавилонский зиккурат

Почти пять тысяч лет тому назад

Разрушен был из-за разноязычья,

Вот так и наш Американский Дом,

Построенный таким Большим Трудом,

Теряет Гордость, Силу и Величье (с. 16).

 

И Раиса Резник в Америке «то в восторге, то в шоке, то в трансе». «Здесь тепло, да и хлеба здесь вдоволь, / но качает вовсю эту лодку» (с. 70). Пустыня вокруг едва ли внемлет Богу. Андрей Корсаров видит лес небоскребов и вытоптанный вишневый сад, асфальтовый плен. В память о загубленной земле: «В рамку — пейзаж / На бетонной стене» (с. 52).

Хотя «День» 2022 собирался прошлой осенью, в некоторых стихах, например, у Виталия Амурского, Лии Черняковой и Ларисы Ицкович я слышу отзвуки войны. А в Израиле всегда война, и поэтому так трагичны стихи оттуда. «Как душе прижиться в мире этом, / Там, где обесценены тела? / Где вчера разорвалась ракета, / Пыль ещё улечься не смогла» (Виктория Левина, с. 92). Из выпуска в выпуск я с изумлением слежу за страстными, сотканными из любви и отчаяния стихами Ханоха Дашевского (с. 23-25). Надо бы, конечно, цитировать большими кусками, но сделать этого я здесь не могу.

 

На снег ступила ты, как на траву,

И только слёзы падали, не тая,

Когда в свой час к раскрывшемуся рву

Ты подошла нагая и святая.

 

Слова молитвы бормотал старик,

Ребёнок прижимал к себе игрушку,

И вышел из глубин сознанья крик

И оглушил притихшую опушку (с. 24).

 

Большое стихотворение Дмитрия Казьмина «Старение. Простая благодать…» (с. 126-130) — в сущности, небольшая поэма. Простим ему пастернаковский зачин за то, что так неслучайно, навзрыд слагаются его стихи (рассказ старой женщины): «Любите — любящих. Любить чужих — пустое. / Так трудно быть любимым, нужным, близким, / Так трудно нежным быть… Любовь — ярмо такое… / Сколь многих я обременила им, / Скольких обременила я собою — / Крадя любовь и требуя любви, / Что не была отпущена судьбою, / Но спит младенцем в старческой крови» (с. 130). «Дай мне напиться / Из решета моих угасших дней» (с. 127). Такое решето недешево стоит.

Есть поэты, чьи стихи сотканы из окружающей нас темноты. Такова Марина Генчикмахер . Хотя никто не посвящает столько строк друзьям, как она, никто так не общителен и в то же время одинок, как она (речь, естественно, идет не о реальной М. Генчикмахер, с которой я незнаком, а о ее «лирической персоне»; мы ведь вечно сливаем в то неуловимое единое слово свою боль и печаль, а в жизни едим, пьем, стараемся найти работу хоть сколько-то по душе, кому-то сочувствуем, кого-то избегаем, и всё это «[в] пределах пространств, захламлённых безрадостным бытом», с. 11).

 

Куда б мы ни пошли, безжалостный рычаг

Сметает нас с земли неласковой и подлой.

Сжигают стройных Рив в освенцимских печах,

На хайфских площадях взрывают рыжих Мотлов.

 

Какой по счёту год мы плачем при свечах,

А книга скорбных дней поныне не закрыта…

И молится еврей, чтоб род наш не зачах —

Презренный жалкий род, бессмертный род Давида (с. 12).

 

И никому ничего не прощает всегда проклинающий мир Юрий Нестеренко:

Знаете, а мне наплевать,

Кто кого пойдет убивать,

Кто продолжит верить врагу,

Даже превращаясь в рагу.

                   . . .

 

Одного я хочу сейчас —

Чтобы больше не было вас!

Может, и со мной вместе, но —

Знаете, уже всё равно (с. 19).

 

Остроумнейший Генрих Шмеркин тоже отрекся от старого мира: «Покедова, гады и слизни! / И ты, воблоглазый, — не жди… / Живущие — при коммунизме! / прощайте навеки, вожди! / […] Покедова, ночки порожние — / я всех вас уже сосчитал… / Прощайте, дожди, бездорожье, / прощайте, позор, нищета!». Но мучает нас одна мысль: «Нет, весь я не умру». Надежды, конечно, мало, и всё же: «Строфой насмешливой не вечен, / на склоне лет, на склоне лет — никем как личность не примечен / и неприметен как поэт, // в азартном смертном переплясе / — в пристанище для стариков — / уйду я во свои свояси / на веки вечные веков. // […] Назло зануде-терапевту / и всем стараниям врачей — я стану самой лучшей нефтью / и вспыхну — в тысячу свечей!» (с. 27-28).

Дмитрий Казьмин, о котором речь шла выше, начал свою полупоэму словами: «Старение. Простая благодать / Полночной слабости, / Когда всё тихо в доме, / Когда уснули дети, внуки, жёны внуков, / И правнуков приплод, раскинув руки, / Весь милый беспокойный, долгий род / Спит вперемешку… (с. 126). И о чём-то похожем, но не раскрытом, пишет Галина Ицкович (кстати, не родня Семену и Ларисе Ицковичам):

 

Пока томилась в собственном соку,

Пока по капле убывала сила,

Я царствовала, лёжа на боку,

И день последний в календарь вносила —

И ошибалась. Стаял снег на треть,

Но Шнееркиндом стать, то бишь Снегуркой,

Не удалось, и спичкой обгореть

Не вышло (с. 79).

 

Сложны отношения с миром Владимира Штеле, мастера выдать абсурд за нечто глубокомысленное и серьезное и соединить трагическое ви́дение мира с издевкой над самим собой. Поразительно, сколько разнообразной музыки можно извлечь, играя на одной струне. «На груди моей медалька, / на обочине — люпин. /Впереди кобыла Валька, / сзади пёсик Валентин. // Без конца дорога вьётся. / Любо — тишина, леса… / Пёсик в ручейке напьётся, / а кобыле дам овса» (с. 39). «В избе печурку затопить. / Небрит, лохмат — ну, чудо-юдо. // Как хорошо забытым быть, / Жить без друзей, вина и блуда. // […] В руке кривая кочерга, / Глаза сощурил, как китаец. / Гудит за стенами пурга / И поле жизни заметает» // (с. 41). «В слободе разбойной жил особняком. / Я по роще хвойной — топ-топ с батожком. // Дебри колдовские, тишь, сова в гнезде. / Хорошо в России, плохо в слободе... Бабы были? Были. Растерял, дебил. / Может, и любили … может, и любил. // Красоту смакую, топаю, хромой. / В слободу другую? Нет, везде разбой. // Кедры, мхи сырые. Я — как лиходей. / Хорошо в России там, где нет людей. // … Старый недоумок … сорок лет прожил… / Бормочу угрюмо: ‘… может, и любил’» (с. 43). Насчет общего аршина не знаю, но «хорошо в России там, где нет людей». Это точно.

Изгладилась из памяти, войдя в равнодушную историю, Первая мировая война: не осталось свидетелей. Так, конечно, скоро произойдет и со Второй. Сгинул Вильнюс, литовский Иерусалим, и сгинуло его прошлое. «… Наверно, не там копаем — / всё ищем Иерусалим. // … Ушёл он на дно Атлантидой, / он выпал из общего вида. / Ну, что ворошить обиды, / зачем о том горевать. // Замучили ложь, кривотолки, / от той Атлантиды осколки / родители были — и только, / а мы — лишь подножная пыль».

Была там улица Стиклю — Стеклянная, тоже была да сплыла:

 

Я больше не шагаю

по улице Стеклянной —

хоть чисто и прилично,

но где её тепло?

Она сама уходит

своей походкой пьяной,

и в сердце проникает разбитое стекло

(Ребекка Левитант, с. 54-55).

 

Родившийся много позже тех дней Гари Лайт тоже бродит тропами никогда не кончающихся катастроф: «Я вышел из Египта налегке / в толпе таких же — ни левит, ни коэн. / Мы шли по направлению к реке, / Но ненароком собрались у моря. / Про то, что было дальше, не секрет, / хотя интерпретации разнятся / об этом. И о том, что сорок лет / к Обетованной было не добраться. / Тогда я всё же видел Ханаан, / мне те холмы и камни часто снились. / Во все века красоты разных стран, как зеркала, об этот образ бились. / И всякий раз погромы и война, / кровавые наветы, рвы с телами, / волшебный образ заживлял сполна / всё то, что нелюди толпой творили с нами (с. 134).

И сходные картины видит Игорь Хентов, обращаясь к потомкам тех, кто не выжил: «Мсье Эпштейн, вы богаты, живете в Париже, / Ваша жизнь словно слеплена из шоколада, / А слыхали о деде своем Элише, / Что сожжен был в гудящей печи Бухенвальда, // Как нацисты его привезли из Прованса, / Превратив жизнь людскую в смертельную драму? / Уцелеть не имел ни малейшего шанса, / Но он чудом спас Эстер, вашу милую маму» (с. 151). И пан Иоффе жив, и Хаим Шульман из Москвы.

Я не цитирую ностальгические стихи об ушедшей молодости, нищем детстве, незабытой любви. Сделаю всё же исключение для Андрея Москотельникова (детство) и Евгения Терновского (любовь).

 

                               Москотельников

Я родился в Латинской Америке,

Хотя Америки нет там и близко:

В тихом доме на улице-скверике

В глубине беспризорного Минска.

Этот город — ничейное детище;

Он в Европу попал незаконно,

Облечённый в дарёное вретище

Бедолаги колоний пеона,

Под неярким своим небосводом

Он о тропиках грезит недаром,

Населяемый чёрным народом —

Мужичьём с алкогольным загаром (с. 14).

 

(Напомню, что пеонами в Латинской Америке называют поденщиков.)

 

                   Терновский

 

Amоre аmaro <горькая любовь>

 

Всё нас разделяло — выси и моря,

Зори и закат, и Восток, и Запад.

Шёл я за тобою, каждый день моля

Помнить обо мне, не умирать внезапно.

 

Но сгорел наш день мгновенный, и, быстра́,

Ночь прошла, как пламя, а это немало:

Всё, что нам осталось от нашего костра —

Amore amaro (c. 112).

 

Много в жизни странностей. Дину Меерсон удивляет, «[п]очему черти не бывают белобрысыми» (с. 57). Я думаю, что появление белобрысых чертей — вопрос недалекого будущего: сначала в Северной Америке, а чуть позже в Европе. Поэтому я вполне разделяю чувства Раисы Мельниковой: «… и в чёрный квадрат Малевича / ныряет трамвай надежды» (с. 79). Вот только вынырнет ли? Во всяком случае, юмор у нас точно черный. Лев Альтмарк в ужасе вглядывается в карантинный мир:

 

Жена, и та неумолима,

Слюною ненависти брызжет:

Ты захотел сейчас интима?

Давай — два метра, и не ближе! (с. 77).

 

Не пандемия ли навеяла Славе Гауфбергу стихи о масках: «Отчего в нашей сладостной сказке /где с любимым рай в шалаше / Жизнь на нас надевает маски / От которых так больно душе?» (с. 104; пунктуация — вернее отсутствие запятых — авторская). Плохо дело:

 

Больше нет ни радости, ни боли.

Нет людей, чтоб выучить урок.

Им была дана свобода воли…

Но не впрок (Сергей Кодес, с. 144).

 

Спасибо, что можно убежать от мирских забот, спрятаться в глуши:

 

Тут покой озёрный, да эха шёпот,

Лишь подбрось под вечер в огонь поленьев…

Поживёшь тут с месяц. Накопишь опыт

И напишешь пьесу — ну, как Тургенев (Людмила Лурье, с. 142).

 

Да и вообще, живы мы ещё. Правильно заметила Анжелика Миллер: «Скоро эта жизнь кончится, / А в другой нам быть призраком» (с. 99).

Кое-кто не обращает внимания на карантин, гуляя по безымянному городку: «В городе, не попавшем на карту / большой страны, / мы гуляем без масок…» (Александр Немировский, с. 93), а Григорий Яблонский, хотя и грозит в песне Страшным Судом, сообщает: «Но чудо состоится. / Суд будет долго длиться. / И приговор отменят, / а Суд перенесут» (с. 147). На той же странице читаем: «Когда в душе морозное ненастье / И боль скребёт по сердцу нестерпимо, / Одна надежда — всё же будет счастье, / Пусть малое, но не проскочит мимо» (Иосиф Рабинович, с. 147). Блажен, кто верует и рифмует ненастье со счастьем.

В самом начале я написал, что входишь в этот выпуск, как в знакомый, близкий дом, и я не могу не упомянуть Семена Ицковича. В отличие от многих (включая меня), он оптимист. «Америка, ей-богу, возродится», — пишет он (с. 19). Возможно, если варвары, подобные тем, которые разрушили опустившуюся, погрязшую в пороках Римскую империю, проникнутся духом когда-то великой, сожженной и разграбленной ими страны. Но забудем политику и полемику. Вот, что он пишет:

 

Немыслимо: мне девяносто лет!

И я еще живу, я в двадцать первом веке,

И свет давно угаснувших планет

Усталые мои ласкает веки (с. 18).

 

Россияне и многие за пределами аллопатрии, я уверен, присоединятся ко мне:

Вы так достойно представляли нас

Все эти годы,

Что хором разношерстный наш Парнас

Поёт Вам оды.

Не лесть, а восхищенье в них,

А Вы моложе молодых.

 

Всякий, кто прочтет ДРЗП 4, признает, что аллопатрия не посрамила русскую поэзию, и оценит нетривиальность ее взгляда на мир и изощренность стиха. Не одни второстепенные поэты рвутся и прорвались на наш разношерстный Парнас, где бы эта гора ни возвышалась.

В отдел оригинальной поэзии вмонтировано и некоторое количество прозы: два отзыва на предыдущий «День» и подробная рецензия на десятый выпуск литературно-художественного альманаха «Связь времен» за годы 2018-2020. Сан-Хосе, 607 с. Его составитель — Раиса Резник (в «Дне» она представлена подборкой оригинальных стихов). Когда-то был анекдот, что, если с трапа самолета, привезшего советских эмигрантов в Израиль, спускается пассажир без скрипки, значит, пианист. Порой кажется, что в аллопатрию приехали только прозаики и поэты.

Яна Кане рассказывает о потрясении, испытанном ею при первом знакомстве с творчеством Анны Ахматовой. За подборкой стихов Евгения Терновского следует рецензия на его недавний сборник (Александр Урусов), а за стихами Игоря Михалевича-Каплана — давнее письмо (1988 год) Евгении Жиглевич о его нескольких публикациях. Также впервые увидело свет письмо Тани Масалитиновой Виктору Фету о пребывании в 1931 году Игоря Северянина в Болгарии. А. А. Пушкин вспоминает К. К. Кузьминского (1940-2015).

Возвращаюсь к вопросам формы. Пишущие сегодня избегают точной рифмы: тарелке / мелкой, залогом / немного, чай / печать, стая / забываю, утром / пурпур, и так почти на каждой странице. Поэты двадцатого века неслучайно рвались на новые просторы. Кое-чему научились у них и мы, хотя ясно, что миру нужен только один Хлебников, один Маяковский и т. д., так как авангард легко превращается в самопародию. Как сказано, некоторые из наших современников ушли в верлибр. Другие ищут выхода в предельно броской образности. Такова Лия Чернякова:

 

Когда регтайм полночного пути

Несёт тебя, за плечи обхватив,

Внезапно вспоминаешь тот мотив,

Навязчивый, запетый, неугодный,

Нанизанный на ниточку свободы,

 На веру в хлопнуть дверью и уйти (с. 9).

 

Ржавым осколком голос торчит из горла,

Ржавым пятном по карте расплылся город.

Вспоротым ртом, бинтом, фантомом атаки

В ржавое небо рвутся чужие танки (с. 10).

 

Дорога петляет меж морем и морем,

Как жизнь между молотом и наковальней,

Как бьётся душа между небом и небом

Коралловой рыбкой, смешной и нахальной,

Навязшей в зубах у китов мирозданья,

Кружится пером экзотической птицы… (с. 10).

 

Но, конечно, разбирать поэтику сборника — задача невыполнимая.

Как и раньше, разнообразен и содержателен в «Дне» отдел переводов. Вита Штивельман, поэт и переводчик, рассказывает о жизни ее отца, человека во всех смыслах незаурядного, и публикует его переводы с немецкого и с идиш. Сама же она переводит с английского. Как автор и как переводчик, кроме Виты Штивельман, в «Дне» представлены Яна Кане, Марина Тюрина Оберландер, Андрей Москотельников, Саша Казаков, Алишер Киямов, Андрей Корсаров и Сергей Кодес, причем Кодес переводит с трех языков. Сам по себе этот реестр столь же малоинтересен, как дочитанный даже до конца список кораблей в отдаленной гавани, но он свидетельствует о богатстве нашего поэтического цеха. И языков представлено немало: английский, немецкий, идиш, испанский, словацкий, венгерский и таджикский. Серьезный комментарий к некоторым переводам вызовет, я думаю, всеобщее одобрение: иноземные авторы нуждаются в подробном контексте и, чем больше мы узнаём и о них, и о принципах перевода, тем ближе становится нам чужая культура.

Поразительно по размаху и успешности начинание Виты Штивельман. Ее усилиями знаменитое в Канаде стихотворение Джона Маккрея «В полях Фландрии» переведено на десятки языков. К этому проекту, по достоинству оцененному в Канаде, присоединился и Виктор Фет, переводивший Л. Кэрролла на русский и организовавший перевод «Алисы» на десяток языков.

Сборник полон «звуков, звонких и глухих» (Андрей Корсаров, с. 52: он говорит о ночи, не о сборнике); тем и хорош. Составить его — огромный труд. Поразительно, как мало в книге опечаток, и то, что почти вовсе нет столь обычных и столь раздражающих компьютерных дефисов в середине слов. Замечу лишь (далеко не в первый раз), что знаменье надо ударять на первый слог (остальные, очень немногочисленные мои претензии к ударениям пропущу: я ведь пишу не рецензию), а ни при чем — это три слова, и именно такие, как здесь.

«ДРЗП 2022» вышел. Теперь главное — довести его до библиотек, библиографий и читателей.